2
У Леонарда Блоренджа, возглавлявшего кафедру Французской литературы и языка, были две интересные особенности: он не любил литературы и не знал по-французски. Это не мешало ему покрывать огромные расстояния, чтобы присутствовать на съездах современного языковедения, на которых он щеголял своим невежеством так, словно это была какая-то царственная причуда, и парировал любую попытку завлечь его в сети «парле-ву» мощными выпадами здорового масонского юмора. Высокочтимый добыватель денег, он незадолго перед тем уговорил одного престарелого богача, которого безуспешно обхаживали три больших университета, ассигновать фантастическую сумму на целую оргию изысканий, проводимых аспирантами под руководством канадца д-ра Славского, для сооружения на холме в окрестностях Уэйнделя «Французской деревни», двух улиц и площади – точной копии древнего городка Ванделя в Дордони. Несмотря на всегдашнее присутствие грандиозного начала в административных озарениях Блоренджа, сам он был человек аскетических вкусов. Случайно он учился в одной школе с Сэмом Пуром, президентом Уэйндельского университета, и в продолжение многих лет, даже после того как тот потерял зрение, они регулярно ездили вместе удить рыбу на унылое, взъерошенное ветром озеро в конце немощеной дороги, окаймленной иван-чаем, в семидесяти милях к северу от Уэйнделя, в какой-то тоскливой местности – карликовые дубы и сосновые питомники – которые в мире природы соответствуют городским трущобам. Его жена, милая женщина из простых, за глаза называла его в своем клубе «профессор Блорендж». Он читал курс под названием «Великие французы», который он дал своей секретарше списать из комплекта «Гастингского Исторического и Философского Журнала» за 1882- 1894 годы, найденного им на чердаке и не представленного в университетской библиотеке.
3
Пнин только что снял маленький дом, и пригласил Гагенов, Клементсов, Тэеров и Бетси Блисс на новоселье. Утром этого дня добрейший д-р Гаген сделал отчаянный визит в контору Блоренджа и открыл ему, и только ему одному, всю ситуацию. Когда он сказал Блоренджу, что Фальтернфельс – убежденный анти-Пнинист, Блорендж сухо заметил, что он разделяет это убеждение, более того – познакомившись с Пниным в обществе, он «положительно почувствовал» (прямо удивительно, до чего эти практические люди склонны чувствовать, а не думать), что Пнина нельзя даже близко подпускать к Американскому университету. Стойкий Гаген сказал, что в течение нескольких лет Пнин великолепно справлялся с Романтическим Движением, и уж наверное мог бы совладать с Шатобрианом и Виктором Гюго под эгидой Французского отделения.
– Этой братьей занимается д-р Славский,- сказал Блорендж.- Вообще я иногда думаю, что мы чересчур напираем на литературу. Посудите сами – на этой неделе мисс Мопсуестия начинает Экзистенциалистов, этот ваш Бодо взял Ромэна Роллана, я читаю о генерале Буланже и де Беранже. Нет, с нас решительно довольно всей этой музыки.
Гаген, ставя на свою последнюю карту, сказал, что Пнин мог бы преподавать французский язык: как у многих русских, у нашего друга в детстве была француженка гувернантка, и после революции он прожил более пятнадцати лет в Париже.
– Вы хотите сказать, – строго спросил Блорендж, – что он может говорить по-французски?
Гаген, отлично знавший особые требования Блоренджа, заколебался.
– Говорите прямо, Герман,- да или нет?
– Я уверен, что он сможет приноровиться.
– Так что же – он говорит или не говорит?
– Ну, говорит.
– В таком случае,- сказал Блорендж,- мы не можем использовать его на начальном курсе французского. Это было бы несправедливо по отношению к нашему Смиту, который в этом году ведет элементарный курс, и от которого, естественно, требуется быть только на один урок впереди класса по учебнику. Правда, нашему Хашимото нужен помощник для его переполненной переходной группы. Может быть, этот ваш приятель не только говорит, но и читает по-французски?
– Повторяю, он может приноровиться,- увильнул Гаген.
– Знаю я, что значит приноровиться, – сказал Блорендж нахмурясь.- В 1950 году, когда Хаш был в отъезде, я нанял одного швейцарского лыжного инструктора, так он контрабандой протащил мимеокопии какой-то старой французской антологии. Нам пришлось потом потратить чуть ли не целый год, чтобы вернуть класс к первоначальному уровню. Словом, если этот, как его, не умеет читать по-французски -
– Боюсь, что умеет,- со вздохом сказал Гаген.
– Тогда он вообще нам не годится. Как вы знаете, мы верим только в граммофонные записи разговоров и прочие механические пособия. Никаких книг не допускается.
– Остается еще курс Совершенствования Языка,- пробормотал Гаген.
– Его ведем мы с Каролиной Славской,- ответил Блорендж.
4
Для Пнина, который пребывал в полном неведении относительно этих забот своего покровителя, новый осенний семестр начался особенно удачно: никогда еще у него не было так мало студентов, то есть так много времени для собственных изысканий. Изыскания эти давно уже вступили в ту волшебную пору, когда поиски перерастают конечную цель, и образуется новый организм, паразит, так сказать, на созревающем плоде. Пнин отвращал духовный взор от конца своего труда, который виделся ему так отчетливо, что можно было различить шутиху астериска и вспышку «sic!». Этого берега надо было избегать, как всего, что убивает наслаждение бесконечного приближения. Справочные карточки постепенно заполняли коробку из-под башмаков своей плотной массой. Сопоставление двух легенд; драгоценная подробность обычая или одежды; ссылка, проверенная и оказавшаяся фальшивой по невежеству, небрежности или недобросовестности автора; мурашки в хребте от счастливой догадки; и все бесчисленные радости бескорыстной эрудиции – все это развратило Пнина, превратило его в счастливого, одурманенного сносками маниака, готового потревожить книжных клещей в каком-нибудь скучном, в фут толщиною, фолианте только затем, чтобы найти в нем ссылку на другой, еще скучнее. А в другом, более человеческом плане, имелся кирпичный домик, который он нанял на Тоддовой улице, на углу Утесного проспекта.
Прежде там жила семья покойного Мартина Шеппарда, дяди прежнего хозяина Пнина на Ключевой, многие годы управлявшего имением Тоддов, которое теперь приобрела Уэйндельская городская управа, чтобы превратить его просторный дом в модерную санаторию. Плющ и хвоя скрывали запертые его ворота, верхушка которых была видна Пнину по другую сторону Утесного проспекта из северного окна его нового жилища. Проспект этот был перекладиной буквы «Т», в левой части которой он обитал. Напротив фасада его дома, сейчас же за Тоддовой улицей (вертикаль этого «Т»), старые ильмы отгораживали песчаную обочину ее заплатанного асфальта от кукурузного поля на востоке, а вдоль западной ее стороны, за забором, полчище молодых елок, совершенно одинаковых выскочек, шагало в направлении кампуса чуть не до самой соседней резиденции, большого сигарного ящика-дома тренера университетской футбольной команды,- стоявшего в полумиле к югу от дома Пнина.
Чувство, что он живет один в отдельном доме, было для Пнина чем-то до странного упоительным и удивительно отвечало наболевшей старой потребности его сокровенного существа, забитого и оглушенного тридцатью годами бесприютности. Одним из самых восхитительных достоинств этого места была тишина – ангельская, деревенская и совершенно непроницаемая, составлявшая блаженную противоположность бессменной какофонии, осаждавшей его с шести сторон в наемных комнатах его прежних пристанищ. А до чего этот крохотный домик был поместителен! Пнин с благодарным удивлением думал, что если бы не было русской революции, ни эмиграции, ни экспатриации во Франции, ни натурализации в Америке, то все – и то в лучшем случае, в лучшем случае, Тимофей! – было бы точно так же: профессура в Харькове или Казани, загородный дом вроде этого, внутри старые книги, снаружи поздние цветы. То был, говоря точнее, двухэтажный дом вишнево-красного кирпича, с белыми ставнями и гонтовой крышей. Зеленый участок, на котором он стоял, с палисадником аршин в пятьдесят, оканчивался сзади отвесной стеной мшистого утеса с коричневым кустарником на вершине. Едва заметная колея вдоль южной стороны дома вела к выкрашенному мелом гаражику для жалкой машины, которой Пнин обладал. Странная, корзинообразная сетка, несколько напоминавшая сублимированный кошель биллиардной лузы – впрочем без дна – свисала зачем-то над гаражными воротами, на белую поверхность которых она отбрасывала тень – такую же четкую, как и ее плетеный узор, но только крупнее и синее. На пустырь между гаражом и утесом захаживали фазаны. Сирень – эта краса русских садов, весеннюю роскошь которой, сплошь из меда и гуда, так предвкушал мой бедный Пнин – теснилась сухими рядами вдоль одной из стен дома. И одно высокое лиственное дерево, которого Пнин, привычный к березам-липам-ивам-осинам-тополям-дубам, не мог определить, роняло свои крупные, сердечком, ржавого цвета листья и тени бабьего лета на деревянные ступени открытого крыльца.