Но случались и куда более смешные положения. Благодушный Пнин, с жеманной таинственностью подготовляя детей к дивному удовольствию, которое он сам некогда испытал, и уже обнаруживая в неудержимой улыбке неполный, но внушительный ряд желтых зубов, закрывал, бывало, потрепанную русскую книгу на изящной закладке искусственной кожи, заботливо им туда вложенной; он раскрывал книгу, и тут очень часто его пластичные черты искажало выражение крайнего смущения; разинув рот, он лихорадочно перелистывал том направо и налево, и, бывало, проходили минуты, прежде чем он находил нужную страницу – или убеждался в том, что все-таки правильно заложил ее. Обыкновенно выбранное место бывало из старой и наивной комедии из купеческого быта, сооруженной Островским почти сто лет назад, или из столь же древнего, но даже еще более устаревшего отрывка из банального лесковского фарса, построенного на словесных искажениях. Он преподносил этот залежалый товар скорее в сочной манере классической Александринки (театр в Петербурге), нежели с четкой простотой Московского Художественного; но так как для того чтобы оценить хоть то немногое забавное, что эти пассажи еще сохраняли, надо было обладать не только основательным знанием разговорного языка, но и немалым запасом литературных сведений, так как его бедный маленький класс не обладал ни тем, ни другим, то чтец один наслаждался тонкими ассоциациями своего текста. Колыханье, уже отмеченное нами в другой связи, превращалось тут в настоящее землетрясенье. При полном освещении примеряя на своем лице все маски по очереди, обращаясь ко дням своей пылкой и восприимчивой юности (в блистающем мире, казавшемся особенно ярким после того, как один удар истории разом уничтожил его), Пнин пьянел от бродивших в нем вин, пока извлекал из текста один за другим образчики того, что его слушатели учтиво принимали за русский юмор. Скоро он изнемогал от смеха; по его загорелым щекам стекали грушевидные слезы. Не только его ужасающие зубы, но и поразительно широкие полосы розовой верхней десны неожиданно выскакивали, как черт из табакерки, и его рука взлетала ко рту, а массивные плечи сотрясались и перекатывались. И хотя речь, придушенная пляшущей ладонью, была теперь вдвойне непонятна классу, – полная его капитуляция перед собственным весельем действовала неотразимо. К тому моменту, когда он уже совершенно изнемогал, его студенты помирали со смеху, причем Чарльз, хохоча, отрывисто лаял, как заводной, ослепительно прелестный поток смеха неожиданно преображал невзрачную Джозефину, тогда как очаровательная Эйлина расплывалась в желе непривлекательного гогота.