А потом вспомнилось, что он враг народа, что его надо ненавидеть, следить за ним, и я попятился из лопухов, чтобы бежать домой вооружаться.
Во дворе меня уже ждали Левка и Борис Сморчков. У Левки был отцовский сапожный нож. Ножи и перочинные ножички были у нас у всех — без них не срежешь уделишку, не сделаешь кукан. Мы их оттачивали, но такой остроты, какая была у ножа Левкиного отца, безногого Лексаши, никто не добивался. Я подержал нож в руке, грозно помахал им и вернул Левке: годится!
Ловкий и драчливый Борис Сморчков принес маленький плотницкий топорик. Махая им перед собой и сверкая отточенным лезвием, он пошел на нас с Левкой, и мы невольно отпрянули: вот это да!
И я пошел в сенцы вытаскивать штык. Он был вбит в бревно плотно и глубоко. Я принес из кухни ухват, которым бабушка ставила в печку чугунки, и зацепив за штык, потянул его, но он даже не качнулся. Вокруг меня собрались ребята. Я осматривал их оружие, что-то браковал, что-то хвалил. Миньку, например, заставил почистить и наточить косырь — большой нож, которым в доме скребут пол до белизны досок, — и он сидел теперь перед камнем, шаркал по нему косырем. Вася Копылов заменил кожицу на рогатке и, подвесив на ветку осокоря прожженный чайник, стал стрелять по нему. В это занятие вовлеклись вскоре все малыши. Ребята делали луки, стрелы, копья, дубинки. А штык мой не поддавался. Левка предложил привязать за конец ухвата веревку, мы это сделали и все взялись за нее. На счет «раз-два-три» дернули и куча-малой повалились на пол: штык остался торчать, а черенок — толстая подпаленная огнем и отшлифованная руками бабушки Марфы палка — переломился. С мыслью, что потом можно будет сделать новый черенок, я принес другой рогач, самый большой — с его помощью в печку по катку вкатывался ведерный чугун. Левка надел на него петлю, я подсунул его под втулку штыка. Дружно взялись: раз-два-три! И вновь треск переломившегося черенка, и общее веселое падение. Почему-то Левке показалось, что штык чуточку поддался и теперь его вытащить будет совсем не трудно. Я принес третий, последний, ухват и железную кочергу. Но ухват с треском переломился, а кочерга согнулась. Проклятый штык сидел в бревне непоколебимо.
— Лом надо, — сказал я Борису, у которого, я точно знал, в доме был лом.
— Он тоже согнется, а потом мне дед задаст…
— Не задаст. Для борьбы же надо, дурень!
Но применить лом не довелось: пришла бабушка, увидела во дворе все наше воинство и заохала, запричитала:
— Ба-атюшки! Да с кем же вы собрались воевать? Только-только война закончилась, вы опять накликать ее хотите?! Мало ль там кровушки пролито! Я вот сейчас по домам пройду, расскажу родителям, чтоб вам задали. Ишь, вояки!
Ребята разбежались. Сбежали и мои помощники, оставив меня с кучей переломанных рогачей. Прятать их было поздно: бабушка приблизилась к распахнутым в сенцы дверям и все увидела.
— Господи! Царица небесная… — Она потянула руку креститься, но ноги подкосились, и она опустилась прямо на землю перед дверью, беспомощно взирая то на свои переломанные ухваты, то на меня, измазанного сажей.
— Зачем же ты поломал рогачи? — проговорила она наконец.
— Штык вынимал. Я сделаю тебе, бабушка, новые черенки, лучше этих. Завтра пойду на Ик и вырублю там…
— Зачем те штык занадобился?
Я рассказал, что в деревне появился враг народа. Теперь и бабушка задумалась, покачала головой. Лицо ее стало темным, настороженным. Поднявшись с земли, она отряхнула свою долгополую, как у цыганки, юбку, швырнула ногой поломанные рогачи и прошла в избу.
Она долго молчала, на вопросы мои отвечала невпопад и вообще была не похожа на себя. Взглянула на меня испытующе пристально. Будто бы хотела что-то сказать, да только вздохнула и опять смотрела куда-то в пустоту.
Пришла бабка Нюра Сокольская, остроносая и быстрая, как ворона. Она рассказала, как вражина приходил к ней брать косу, чтоб выкосить крапиву, и теперь она не знает — как быть, не заявить ли в сельсовет?