Бабушка опять начала охать и ругать меня. Я дождался, когда она успокоится, и опять стал приставать к бабушке с расспросами про врага народа, из-за которого пострадал.
— За что он Сталина бил кнутом? — Я старался привести ее в смятение, какое испытывал сам. — Вошел в правление — и кнутом по портрету.
Бабушка нахмурилась, повела осторожным взглядом по избе, словно боясь, что нас мог кто-то подслушать, и сказала:
— Мы тогда собрание проводили на общем дворе, а теленок зашел в контору. Колюшка ожег его кнутом, да по портрету задел. Стекло треснуло — вот и вся беда.
Рассказ бабушки обескуражил меня, но не надолго. «Жалеет его», — понял я и преподнес новые примеры, слышанные от ребят:
— А две скирды сгорели? А скот сдох? А ферма?
— Вот-вот все и приписали. Скирды сопрели — на него. Падеж скота от бескормицы — тоже на него. А какой он враг? Какая-то черная душа прикрылась им, послала на муку.
Это совсем уж было непонятно. Если он не враг, за что тогда его посадили? Кто прикрывался им? Что-то путает бабушка или выгораживает его, решил я. Еще раз попытался спорить с ней, но она сказала, что еще мал для таких рассуждений и пока должен все смотреть, запоминать, а потом истина сама откроется.
А она мне уже открылась, — кричал я. — Он враг народа, и ему надо мстить. Мы окна ему выбьем и дом спалим, чтоб убирался с хутора.
— А если он не враг вовсе?
— Если бы не враг, не сидел бы в тюрьме.
— Ну, раз отсидел — значит, теперь не враг уже. За что же еще мучить?
— За Сталина!
— Намучился он за Сталина.
— А пусть еще помучается, — упорствовал я, хотя постепенно начинал понимать правоту бабушки Марфы. А упорствовал потому, что сам предложил мстить ему. Пока я придумывал что-то новое, ребята слушали Левку, а не меня.
Углубившись в мои мысли, бабушка повязала платок и вроде бы разогнулась. Снова стала она решительной и гордой. Мельком взглянув на меня, распорядилась принести из погреба сало и кринку молока. Сказала так, что я не мог ослушаться, хотя лезть в сырой погреб не хотелось.
Бабушка собрала в разложенный на столе белый платок всякую снедь: каравай хлеба, яйца, луковицы, вареные картохи. Развернула сало, отрезала половину бруска и положила его на каравай хлеба. Связав концы платка, кивнула на кринку молока и сказала мне:
— Бери, внучек. Пойдем по беду.
По беду мы ходили с ней в войну, когда кому-то приносили похоронки. Ходили к Паше Сойкиной, когда ей отрезали ноги. Остаться в ту пору без ног, да с двумя малышками на руках — это была всем бедам беда. Еще после войны было… Сгорел дом у Кузякиных, и мы тоже ходили поделить беду, отнесли погорельцам кое-что из одежды, муку, посуду. Потом была какая-то беда у Тоси Сенцовой, но на ту беду бабушка меня не брала, а на расспросы не отвечала: мал еще знать. Но я-то знал, что Тося погуляла с Васькиным отцом, и теперь у Васьки будет братик или сестренка в соседней избе. Эта беда мне казалось какой-то незначительной, но бабушка долго переживала за Тосю, отнесла ей занавеску на пеленки, окрестила младенца, чтобы он был русским, и часто его нянчила.
И вот пришла на хутор еще беда. Только к кому? Какая? И почему не бегут все туда, где беда, — как бывало?
Был тот предзакатный час, когда хутор наполнялся голосами и движением. Тарахтели брички, привозившие с работы голосистых баб и смешливых молодок; басисто перекликались мужики, договариваясь об утренних делах, и звонко кричала ребятня; тут и там во дворах пылали костерки под таганками, накаляя прокопченные чугунки, и аппетитные запахи затирухи и кондера — жидкой кашицы из пшена и картошки, приправленной салом, — разливались по улице. Все как обычно.
У колодца нам встретились две женщины с коромыслами на плечах, они что-то оживленно обсуждали, но, заметив бабушку, шествующую с белым узелком, замолчали, виновато пригнули головы и, кивнув ей, опять зашептались, когда мы прошли. Почему-то примолкли сидевшие на бревнах возле строящегося дома Копыловых мужики. Они тоже поприветствовали бабушку и долго смотрели нам вслед, должно быть гадая, куда мы идем. А бабушка вдруг повернула к дому бабки Пелагеи, прошла двор и, толкнув дверь, вошла в сенцы. К врагу народа! Я оторопел от неожиданности и, держа обеими руками кринку, смотрел то на проем двери, в котором скрылась бабушка, то на мужчин, прекративших дымить цигарками и молча смотревших на меня. С ними сидел Левка Сурин и таращился на меня с испуганным удивлением. Я растерялся. Мелькнула мысль поставить кринку на тропинку и сбежать. Но тогда — как же бабушка? Ведь не в гости пришли — по беду, — подумал я и бросился к дому.