Не приходится сомневаться, что эти схождения объясняются наличием определенных интертекстуальных связей: общеизвестно, что рассказ «The Imp of the Perverse» был переведен Бодлером, который к тому же представил его истолкование в своих «Новых заметках об Эдгаре По»; как считается, перевод стал прототекстом «Дурного стекольщика». И хотя «Демон перверсии» не входит в триаду рассказов По, опубликованных Достоевским в журнале «Время», где он, кроме того, попытался определить характер фантастического в поэтике американского писателя, будущий автор романа «Бесы», название которого иногда переводится на французский как «Демоны», отлично знал тексты «Сердце-обличитель» и «Черный кот», содержащие рассуждение о духе перверсии, каковое – можно предположить – и легло в основу некоторых умозаключений человека из подполья:
И вот тогда явился, будто мне на бесповоротную и конечную погибель, дух ПЕРВЕРСИИ. Дух этот философия совершенно не принимает во внимание. Однако, подобно тому как я уверен в существовании собственной души, я могу полагать, что перверсия является одним из первичных импульсов человеческого сердца; одной из изначальных и неделимых способностей или чувствований, задающих направленность характеру человека. Кто не ловил себя сотни раз на поступке глупом или пустом, совершаемом по той только причине, что сам понимал, что не должен этого делать? Разве нет в нас, несмотря на главенство способности суждения, постоянного влечения к тому, чтобы нарушить закон, просто потому, что мы понимаем, что это – закон?[55]
От этой общей исходной точки Бодлер и Достоевский идут каждый своим путем, предлагая собственные вариации на темы духа перверсии, соответствующие как внутренним убеждениям, так и творческим задачам писателей. Вместе с тем можно попытаться обнаружить связку текстов на основе предшествующих литературных традиций: противоречивый, непредсказуемый характер человеческого существа является весьма давним литературным топосом, общим местом, восходящим к античной литературе (Гораций и Сенека, Лукреций и Овидий) («Video meliora proboque deteriora sequor»[56]) и подхваченным французскими классическими моралистами. В этом плане можно отметить, что одна мысль Паскаля непосредственно предвосхищает известную метафору фортепьянных клавиш у Достоевского: «Нам кажется, что, касаясь человека, мы касаемся самых обычных фортепьянных клавиш. Эти клавиши касаются истины; но они причудливы, изменчивы, непостоянны…»[57].
Очевидно, что определение человека через его прихоти сближает нас с темой фантастического. Различие между Причудливым и Чудесным, представленное в известном «ночном этюде» Э.Т.А. Гофмана «Пустой дом», судя по всему внимательно прочитанном нашими писателями, может рассматриваться как один из источников, откуда они черпают некоторые идеи. «Этюд» начинается с рассуждения о присущей отдельным людям способности иметь чудесные видения, существование которых никто не подвергает сомнению. Один из персонажей, Теодор, определяет различие, маленький нюанс между Wunderlich (чудно́е) и Wunderbar (чудесное), представляя своеобразные категории, которые позволяют мыслить феномены, выходящие за рамки обыденного, или обыкновенного:
Неоспоримо, однако же, что чудно́е, по-видимому, из чудесного проистекает, только иногда от нас сокрыто то древо чудесного, от которого простираются видимые нами ветви чудно́го, со всеми своими отпрысками и листьями. В приключении, о котором я вам поведаю, переплелось чудно́е и чудесное, и, сдается мне, в необыкновенно ужасающем виде[58].
Очевидно, что «чудесное» так или иначе соотносится со сверхъестественным и через эту категорию соотносится с фантастическим. Для нас здесь, однако, несколько интереснее именно «чудно́е», или причудливое (Wunderlich): это понятие, которое на французский язык часто переводится словом «странное», может восприниматься как некое ощущение или даже ментальная расположенность. Так или иначе, речь идет о побуждениях сознания или желания, «которым рассудок не находит объяснения», что равнозначно признанию существования в человеке бессознательных порывов, влечений, навязчивых идей, толкающих нас на поступки против нашей воли. Так, для Теодора, которого можно счесть прототипом «Человека толпы» По или поэта-фланера в «Малых поэмах в прозе» и «Парижских картинах», «причудливое» выражается в присущей ему «страсти бродить в одиночестве по улицам, останавливаться перед каждой выставленной в витрине картиной, перед каждой афишей или разглядывать прохожих, мысленно угадывая их будущее»[59]. Таким образом, наметив стороны и некоторые литературные основания нашего треугольника, мы можем утверждать, что три писателя являются продолжателями определенных интуиций литературного романтизма, относящихся как к поэтике фантастического, так и к этике нового субъекта современности, или, если воспользоваться понятием, систематически разработанным Бодлером, модернитета – нового состояния сознания, определяющегося в отношении целого ряда аспектов человеческого, которые мы рассмотрим в последующем изложении.
55
Здесь перевод выполнен с учетом французского перевода Бодлера; собственно, речь идет о переводе перевода для научных целей. Ср. канонический русский перевод В.В. Рогова: «А там уж взыграл на полную и безвозвратную мою погибель бес противоречия. Философия совершенно игнорирует это явление. Я же скорее усомнюсь, есть ли у меня душа, чем в том, что потребность перечить заложена в нашем сердце от природы – одна из тех первозданных и самых неотъемлемых наших особенностей, в которых начало начал всего поведения человеческого. Кто же не ловил себя сотни раз на подлости или глупости, на которые нас подбило только сознание, что так поступать
56
«Благое вижу, хвалю, но к дурному влекусь» (
57
58