И погрозился пальцем.
Я видел, как он подъехал к деду Любиму, побыл там немного и поехал к братьям Ивиным…
А ночью было слышно, как он возвращался домой в Бабино, под окнами звенел колокольчик, звенел все тише, тише, и хорошо засыпалось под этот звон, и казалось, что возле избы всю ночь ездит добрый Харитон Иванович, разгоняя напасти и болезни.
Один раз Харитон Иванович подъехал вечером, когда мы получили похоронную. Мама засветила лампаду и сидела во тьме за столом как деревянная, а мы с Лешкой глядели на нее с печи. И нам с Лешкой было тошно-тошно оттого, что она не плачет и сидит как деревянная.
Вот тогда и вошел Харитон Иванович, и мама в первый раз не поднялась навстречу ему, даже не глянула на него. Он, видно, сразу все понял, ничего не сказал, сел рядом с ней. А потом начал тихонько рассказывать, как фашисты у него на глазах убили сына его.
Мы слушали, и нам стало жалко доктора. И как-то так вышло, что не он маму, а мама начала утешать его, а когда он уходил, маленький, сгорбленный, то как будто понес из избы вместе со своим горем половину нашего…
А когда справляли семьдесят пять лет Харитона Ивановича, в клубе устроили танцы. Сначала-то были не танцы, а собрание, и доктору подносили много всяких вещей: портфель с ремешками, графин, подсвечник, лыжи. У Харитона Ивановича еще пуще тряслась голова, и с носа падали очки, и веки стали красные…
Вот после этих подарков Лешка и начал сушить сухари.
И наконец пришел день, когда он совсем собрался.
Вечером мы с ним лежали на печи. Лешка ждал, когда заснет мама.
На душе у меня было худо. Надо бы сказать маме, что Лешка хочет ночью убежать, да сейчас уже поздно говорить, уже Лешка папины полуботинки припрятал, уже мешок увязал. Ну его! Пусть бежит, а то каждый день дерется.
— Лешка, — сказал я тихонько, — а сегодня ведь холодно!
— Ничего!..
— А мамка-то тосковать будет…
— Ничего, привыкнет… Ты, смотри, дрова таскай сам. Узнаю, что мать дрова носит, так гляди…
Мы лежали молча, а на улице шумели машины.
По нашей деревне день и ночь теперь ездят машины, возят камень на строительство электростанции, и на улице шум — все равно как в Москве, на Красной площади. И когда проходит машина, вся изба трясется и ведро на скамье позванивает дужкой.
— Мне дядю Федю жалко, — вздохнул Лешка. — Я у него уже на токарном научился, знаю, какую скорость для стали пускать, какую для чугуна… И подачи знаю… Стружка-то, видал, как в колечики завивается?..
Я не ответил ему. Пусть бежит. Подумаешь! Если мне будет скучно, пойду к Герасиму, который работает в сельпо. Я часто хожу к Герасиму, и мы с ним садимся у окна, и смотрим, как идут машины, и он показывает, которая газик, которая — пятитонка, а которая — самосвал.
Герасим — парень красивый, статный, только после войны у него не работает одна нога, и он ходит с костылем. Чуть ли не в самом Берлине он угадал на своем грузовике под снаряд и потерял ногу.
В общем в эту ночь Лешке убежать не удалось. Вечером пришел дядя Федя и сказал маме, что хочет говорить с ней официально, как с председателем колхоза, о важном деле по секрету. Мама стала выгонять Лешку из избы. Лешка не уходил, потому что на улице был трескучий мороз — такой мороз, что мы не ходили в школу и воробьи замерзали насмерть. Тогда дядя Федя посулил поучить Лешку завтра на сверлильном станке, и Лешка пошел к Любиму. Как только Лешка ушел, мама хотела выгнать меня, но я стал храпеть и нескладно говорить, как во сне, и меня не тронули.
Мама засветила лампу, и все сели за стол. Дядя Федя закурил и сказал, что кто-то повадился лазить на базу МТС и что он второй раз замечает чужие следы на дворе. Вор ходит на МТС чудной, и дядя Федя не понимает, чего ему надо — ничего он не берет, даже дорогих вещей не берет, и какое-то магнето, которое лежало на тракторе, так и осталось на месте.
Мама вздохнула. Я позабыл, что надо храпеть, и стал слушать.
Мама сказала, что лазает кто-нибудь из мужиков, потому что бабам железное ломье ни к чему, а керосин дядя Федя и сам дает.
Стали перебирать мужиков.
Нас, мужиков, в деревне, вместе с дядей Федей, одиннадцать душ.
Дядя Федя, конечно, не полезет, потому что он сам директор МТС. Слесарь и механик тоже не полезут. Про двух братьев Ивиных долго говорить не стали. Эти братья — ровно святые: у самих в избе нет ничего, а как избу-читальню стали оборудовать, они стол и занавески туда снесли. Мог бы слазить дедушка Гуторов, но к нему два дня воротился сын с японского фронта, и им обоим теперь не до того. Другой дедушка — Любим — до того пуглив, что не то что на базу, а в сенцы ночью выходить боится. Бабка светит ему, пока он сидит, — про это все знают.