Но Ричард – это еще полбеды. Кевин после смерти матери фактически остался сиротой. Отец его почти не замечает, открыто говорит, что сын ему не нужен. А мальчишка… Тут уж точно мы виноваты. Нужно было сразу подавать дело в суд, но все чего-то ждали: наладится, исправится, образуется. Как-то носились с Ричардом, а малого и проглядели. Он всегда был тихим, незаметным… Одним словом, теперь Кевин у нас единственный по-настоящему проблемный ребенок. Ему сейчас одиннадцать, в школу не ходит, прав нет, но гоняет на мотоцикле, да так искусно, что наша полиция не всегда еще за ним угонится. Говорят, у него видели оружие. Шляется по Сан-Франциско. Где– никто не знает. Сам себе хозяин. Никакого контроля над собой не признает, боится только отца, тот все же задает ему трепку, если полицейские приводят и заставляют платить штрафы. Дело о лишении родительских прав до сих пор было в суде Окленда, но этой осенью судья Эткинс передаст его в окружной. Мальчику назначат опекуна или найдут родителей для усыновления. Так не может продолжаться, прошлого не вернешь, Ричарда не спасти.
Джессика встала и нервно заходила по комнате, обхватив голову руками.
– Прости, что я вот так… Это дело решенное, оно тебя тоже почти не коснется. Просто знай, если подростки затеяли что-то не по-детски продуманное и опасное, значит, там не обошлось без Кевина. Отец никогда ничего не знает о местонахождении сына, только если его нужно забрать из полиции. Мы предупреждали, что передадим дело в суд, он только плечами пожал – мол, нужен, даром отдам. Мы пытались найти подход к Кевину, но это бесполезно, слишком взрослый, слишком заброшенный, слишком надломленный для своих одиннадцати. Я впервые в жизни не знаю, что делать, ни как психолог, ни как человек. Мне было жалко разлучать Ричарда с сыном, я еще помню его другим, все надеялась… Ты человек новый, тебе будет легче. Хотя бы потому, что будешь объективной. А я не могу. Мне жалко и Кевина, и Ричарда, и… И я не знаю…
Джессика снова села на диван.
– Просто подпишешь дело, когда судья этого попросит, и все. Иначе потеряете обоих. А так есть шанс спасти хотя бы Кевина. Сделай это, не жди, как я. – Джессика передала папку и, отвернувшись, снова стала собирать вещи. – А вообще город у нас хороший…
Но Сэм уже не слушала ее. На коленях у нее лежал увесистый том, ставший прямым следствием чужой трагедии, где как всегда за ошибки взрослых расплачивается ребенок. За ошибки? Нет, здесь никто не ошибался, разве что сама жизнь случайно, неловким движением уничтожила самое прекрасное из своих творений – любовь. Сэм осторожно сняла черную резинку и открыла папку. С фотографии на нее смотрел русый мальчик с темными глазами. Светлые, прямые пряди спадали на лоб, взгляд нахально-вызывающий, словно он делает одолжение, что стоит перед объективом. И еще презрение. Всепоглощающее, злобное презрение, которому не место в детских глазах. Правильной формы нос и волевой подбородок придавали лицу уверенность, создавалось ощущение какой-то душевной искренности, неспособности – или нежелания – идти окольными путями. Слишком принципиальное выражение для ребенка. И вызов. В каждой черточке, даже в том, как лежат волосы на лбу. «Вы меня не остановите, я буду делать все, что хочу. Всегда», – словно говорили эти глаза.
– Знаешь, он никогда не врет и не отпирается, как другие дети, если их застукают с поличным. – Джессика говорила не оборачиваясь, все так же перекладывая с места на место свои вазы и декоративные сухие цветы. – Гордится своими выходками. Ни с одним взрослым нормально не разговаривает. И, конечно, сам не понимает, что этим лишь пытается привлечь внимание отца, которому теперь не нужен. Я пыталась ему объяснить, что с ним творится, не слушает. И еще смерть матери. Он ведь тоже очень переживал…
Сэм пристальнее вгляделась в фотографию: если не смотреть на глаза – совсем ребенок, еще только начавший входить в сознательный возраст, а если смотреть – взрослый, совершенно взрослый, знающий, пожалуй, больше, чем иной двадцатилетний парень. Сэм не выдержала и захлопнула папку. Ощущение неестественности, неправильности подкатило к горлу приступом тошноты. Некоторые считают, что дети многого не понимают и потому гораздо легче переносят и утрату близких, и семейные драмы. Что лишь став взрослым, человек до конца осознает все трагедии своего детства. Пускай бы эти умники заглянули в глаза Кевина. Как нужно было изломать детскую душу, чтобы ребенок в одиннадцать лет бросил вызов мирозданию. Неправильно, неверно, так не должно быть – вот что светится в этих темных глазах. Он не просто шалит, как другие в его возрасте, он каждый день просыпается, чтобы опрокинуть мир, который доставил ему столько боли. Ломать, уничтожать, не имея другой цели, кроме ниспровержения всех существующих порядков. Вы говорите, что нельзя ездить на мотоцикле до четырнадцати лет, а я буду; вы хотите, чтобы я ходил в школу, не дождетесь. Вы построили мир, в котором мне плохо, в котором я несчастен, так разве он не достоин того, чтобы его разрушили?…
– Ты сам этого не понимаешь, – прошептала Сэм, не замечая ничего вокруг: перед глазами стояла детская фотография.
– Что? – не поняла Джессика. – Что ты говоришь?
– Говорю, что он сам в себе не может разобраться.
– Кто, Ричард? – Джессика закивала. – Да, боюсь, не может. А уж ребенок и подавно. Это мы запустили. Только наша вина, все не верилось.
Сэм не стала растолковывать, что имела в виду как раз Кевина, а не Ричарда. Как хорошо она представляла себе, что с ним творится. Жажда разрушения, сжигающая изнутри душу, еще и без того не окрепшую для взрослых проблем. Каждый день шляться неизвестно где, толкаться по притонам среди взрослых, даже не осознавая, что за страшный импульс толкает тебя вперед. Спать от случая к случаю, где придется, с бомжами, на каких-нибудь чердаках, в подвалах или уличных бочках, воровать еду в супермаркетах. Только бы не быть дома, только бы не видеть, как отец медленно спивается, как рушится все то, что когда-то называлось счастьем! Страшный импульс, гонящий из дома, толкающий вперед, туда, где поопаснее, и лишь одна мысль в голове: в мире, где такое возможно, мне позволено все! Пускай попробуют остановить. И боль, преследующая сутки напролет, изводящая, словно грызущий внутри червь. Боль, с которой ложишься спать, с которой просыпаешься, которая всегда рядом. Боль от утраты. И еще путаница, ужасная путаница в голове – нет больше ориентиров. Мир погрузился во тьму и стал бессмысленным. Хаос и свобода. Отчужденность. От всех в целом и от себя в первую очередь. Недетские проблемы, недетские вопросы. Он словно надорвался…