Мама была несчастна внутри себя. Я думаю, что-то в ней было сломано злой и глупой мачехой и молчаливым предательством ее отца. Мне кажется, если бы ей достался муж, похожий на ее идеал — на дядю Володю или летчика Николая — она постаралась бы это разрушить. Потому что ей надо было оправдать свое внутреннее несчастье чем-то внешним.
Эта моя догадка подтверждается тем, что мама совершенно не могла отдыхать. Отец пытался уезжать с нею к морю, к своим родичам, но ей на отдыхе становилось плохо. На нее наваливалась тоска, начинались головные боли. Почему? Отдыхать — значит не заниматься ничем. Значит — думать. Заглядывать в себя. А этого она не могла сделать. Заглянуть в себя, познать себя значило бы для нее что-то страшное. Она не в состоянии была увидеть глубоко спрятанную энергию разрушения.
Мама хорошо выполняла любую работу. Ответственно. Доводя все до совершенства. Но никакая работа ее не радовала. Мы с отцом находили удовольствие во всем, что бы мы не делали. А мама — нет. Я не мог ничего делать вместе с нею, потому что терял радость от процесса работы. С отцом любое занятие было счастьем, правда, очень редким. С мамой любой труд гасил во мне радость бытия.
Папины сестры сказали, когда он привез ее показать им, что она — порченая. Мне они этого не говорили — не помнили. Простые люди понимают и подмечают все очень точно, но они незлобивы и незлопамятны.
Единственные моменты счастья в ее жизни — это когда мама растапливала печку. Она смотрела на огонь, завороженная, оттаявшая, помолодевшая.
Если бы я понял это раньше! Она потеряла всех, кого любила: мать, отца, от которого ушла подростком и никогда больше с ним не встречалась, брата, троих детей, мужа — отец умер, когда мне было тринадцать. Теперь ей предстоит потерять меня. Я — последнее, что у нее осталось в жизни. Она еще не знает о моей болезни.
Иногда я думаю: а если бы кто-то ее понял, если бы к кому-то она могла прислониться, что было бы? У меня нет ответа. Я не знаю.
К нам приблудилась немецкая овчарка. Отец колол дрова, мы с мамой таскали их к сараю и складывали там. Прибежала откуда-то немецкая овчарка и стала нам помогать. Она брала в зубы полено, бежала в сарай, клала его на пол и возвращалась к отцу за следующим. Ее накормили и оставили у себя. Назвали Альмой. Альма была крупная, с густой шерстью. Она поселилась под крыльцом и спала там и летом и зимой. Когда она ощенилась, щенков перетаскала за шиворот в дом. Отец их убил — куда бы мы их дели, двенадцать штук! Я, конечно, плакал, просил оставить мне хотя бы одного, но отец сказал жестко:
— Хватит с тебя Галки! Можешь и Альму считать своей.
Отец был в тундре, когда загорелись торфяники. Все взрослые жители обоих поселков были мобилизованы на работы, в том числе моя мама. Они копали канавы, оттаскивая торф, чтобы преградить путь огню. Спали в палатках. Альма увязалась за мамой. Мама делила с нею еду, Альма залезала ночью в мамин спальный мешок, ухитрялась перевернуться там и согревала маму своим теплом.
— Псиной от нее несло невыносимо, но я терпела — не знаю, как бы я выжила без нее! — рассказывала мама после. От нее самой пахло черт-те чем — псиной, торфом, гарью. А потом Альму убили. По требованию мамы. Я сам слышал, как она говорила отцу:
— Вася, пойми — идет война, с едой плохо, а мы кормим такую здоровенную немецкую овчарку! Что о нас подумают?
Я не поверил, что это серьезно и что отец согласится с нею, и не вмешался. А может, знал, чувствовал — вмешательство бесполезно. Или даже, не сознавая, боялся собственной матери — после избиения ремнем. Видимо, память об этом вошла в мой костный мозг.
Когда туберкулез свалил отца, и он, страшно исхудав, умер в самом начале весны, мама сожгла все его рукописи. Все до одной. Рассказы. Повести. Записи ненецких и зырянских сказок, легенд, мифов. Словарики с толкованиями ненецких и зырянских слов и заметками об их взаимопроникновениях. Дневники наблюдений за прилетами и отлетами птиц, поведением тундровых волков и песцов. Описания растительного мира тундры. Байки охотников и рыбаков. Фотографии пастухов, работников станции, детей.
— Зачем ты это сделала? — спросил я.
— Он болел туберкулезом. Это все заразно.
После смерти отца мы уехали с Севера. В Москве мы жили какое-то время у знакомых, раньше нас оставивших Нумги. Потом мама устроилась районным зоотехником в Московской области. Жилось нам трудно, но я сейчас не об этом — речь идет о маминых разрушениях. Я сильно тосковал по отцу. Казалось, мир обрушился с его уходом. И тут мама начала разрушать его образ. Не сразу, а как бы вскользь, случайно, к слову.