Уже ушло солнце, воздух охладел, стал густо-синим, а в низинах и вовсе черным, непроглядным. Волк пока поспевал следом, но бег его уже не был бессмысленным, кулан почуял, как волк прижимает его к морю, гонит напрямую к воде, видимо решив там сделать решающий прыжок… И когда ноги вынесли кулана на гряду барханов, в ноздри его ударил соленый сырой ветер, тугой, властный, и море расплеснулось перед глазами — подвижное, с горбатыми волнами — до горизонта, еще хранившего последний солнечный свет. И кулан коротко, будто пронеслась в сознании молния, вспомнил свой косяк, ослиц, молодых куланов — его потомство… И он бросился с бархана вниз, вздымая копытами зыбучий песок, в котором тускло поблескивали кристаллы соли.
И в беге волка исчезло спокойствие и неторопливость, он распластался в намете, и кулан услышал, как в глотке врага возник нетерпеливый рык. Потом не стало слышно ничего, кроме морского наката, тягучего шипения волн. Кулан с ходу бросился в море. Прохладная волна смыла пот, охладила разгоряченное долгим бегом тело. Волк осадил у кромки воды, осел на зад и замер, ошеломленный. Так сидел он, не сводя глаз с кулана, быстро удалявшегося в море. А когда игреневый исчез, потерялся меж волн, волк поднялся на бархан, обнюхал следы кулана, вскинул морду и взвыл — коротко и тоскливо. Вой этот еще достиг кулана, хотя игреневый уже не видел земли, он плыл, пока еще полный сил, к своему косяку…
Перевод А. Самойленко.
НА СМЕРТЬ МАСТЕРА
Этот рассказ я слышал от молодого, начинающего поэта, влюбленного в свое родное село и учительствующего там. Я знал, что он должен рассказать мне о том, как был счастлив в течение двух лет в обществе старого мастера музыкальных инструментов — уйгурского Страдивари, как любил он говорить о нем. О мастере много был наслышан и я, но мне не посчастливилось увидеть его. Старик умер. Не прошло и двух лет с тех пор, как перешел он нашу восточную границу. Слишком мало было оставшейся жизни, которую он спас, найдя убежище на нашей земле, и которую должен был спасти — не ради себя, а ради искусства, искусства своего народа.
Молодой поэт говорил тихим голосом, несколько сбивчиво, часто замолкал, будто хотел найти нужное слово.
— Много переслушал я рассказов старого мастера, — продолжал он. — Не знаю, они ли больше мне нравились или я любил больше его игру на инструментах, им же созданных. Но знаю одно — пленила меня не только неторопливая умная речь старика, но даже красноречие его безмолвия. Все было прекрасно в нем: гладко выбритая большая голова под простой тюбетейкой, густые седые брови, блестящий впалый взор, глубокие морщины на лице.
Он обладал большой силой воли, закаленной жизнью, испытанной безвременьем. Только этим можно было объяснить, как он мог пережить гибель старухи жены и четырехлетнего внука при переходе границы. О! Если б кто только знал, как осиротила его потеря внука, заменившего ему сына, томимого теперь в одном из так называемых «трудовых лагерей» Восточного Туркестана!
Он оказался счастливым старцем только для окружающих его односельчан — поклонников его искусства. Он, казалось, не был одинок, хотя и жил один. Домик мастера с резными окнами стоял в самом центре села, на шумной улице, в соседстве со школой. Однако мог ли он забыть то, что потеряно навсегда — родина и близкие?! Забыть, что его соотечественники теряют их каждый день, каждый час?..
Каждый вечер, возвращаясь из школы после окончания уроков, я вижу свет в окне маленького красивого домика. Я мысленно представляю себе старого мастера, склонившегося над инструментом, чтобы вдохнуть в него жизнь.
Мастер всегда был рад моему приходу. Его худое старческое лицо смягчалось умной улыбкой, и я видел, что он доволен нашей встречей.
Каждый раз я находил что-то новое в его мастерской. Но мне казалось, что старик больше удивлялся своему творению сам. Показывая мне рубаб, он вертел его в руках, удивленно разглядывая деку из змеиной шкуры, как будто никогда прежде не видел ее узорчатой поверхности.
— Ну, сын мой, рассказывай, как твой достан. Закончил, должно быть? — спросил он однажды, испытующе глядя мне в глаза.