Но у секретаря комсомольского комитета Турсуна сложилось такое мнение.
«Восхваление сегодня таких исторических лиц, — говорил он вчера, — как Аппак-ходжа, явное противоречие нашей политике. Это наносит идеологический ущерб укреплению дружбы народов, единства нашего великого-государства. А вы, товарищ Сабитов Садык, открыто смакуете столкновение двух народов. Доходите до того, что воспеваете их взаимное истребление. Какое дело народу до того, что дочку Аппака-ходжи — посланца каганата — взяли в плен маньчжурские войска, а затем увезли в Пекин и подарили ее своему императору?! Какое воспитательное значение для народа имеет ее любовь к другому ходже — Джахангиру, ее неземная красота и самоубийство в гареме императора? Наконец, чем вы отличаетесь от того венецианского художника, который так же, как вы, был восхищен только внешней красотой Ипархан? Одумайтесь, товарищ Сабитов! Что вы воспеваете, чему вы служите своим пером?! Мы, материалисты, презираем религию. Это вам известно. А известно ли вам, что Аппак-ходжа, все его предки и потомки были самыми заядлыми исламистами, а время их правления в Синьцзяне — самым мрачным временем? Зря вы потратили столько сил и красок для воскрешения забытой народом клики ходжей. Такая безыдейность говорит о предпочтении живым мертвых…»
Садыку было ясно, что поэма не увидит света, но он все еще не мог оторваться от рукописи, словно мать, изнуренная своей любовью и заботой к умирающему ребенку. В ушах его звучали голоса вчерашних ораторов, то теплые, и восторженные, то холодные и тяжелые, как чугун. В конце обсуждения зал как-то гнетуще, траурно молчал, никто не осмелился пожать на прощанье руку Садыка. Только одна Ханипа шла вместе с ним до самого общежития, готовая разрыдаться от своей беспомощности…
«Да, кажется, зря я начал трясти пыль веков», — подумал Садык. Он снова глянул на тетрадь с поэмой. Теперь она показалась ему чем-то чужим, причиняющим только жестокую боль…
Сомнение перешло в отречение.
Садык обеими руками медленно поднял тетрадку на уровень груди, точь-в-точь как отцы-мусульмане несут умершего ребенка хоронить, и понес ее к печке. Осторожно, бережным движением он открыл дверку печки, положил туда тетрадь, принес спички и опустился на колени… Помедлив, он чиркнул спичкой и механически поднес пламя к тетрадке.
Тетрадь не загорелась. Садык нервно теребил ее и одну за другой подносил горящие спички. Наконец тетрадь задымилась, съежилась и воспламенилась. Садык, как бы выйдя из оцепенения, ясно увидел строки и буквы своей поэмы, единственный экземпляр которой превращался на его глазах в пепел. Он инстинктивно встрепенулся и, видя катастрофу и понимая бесполезность своего вмешательства, закрыл глаза руками.
Кто-то постучал в дверь. Садык вскочил. В комнату вошли Момун и Ханипа. Девушка посмотрела на догоравшую в печке бумагу, затем на Садыка и догадалась о случившемся. Она в растерянности перевела взгляд на Момуна, словно говоря: «Как же нам теперь быть?!»
— Что это горит? — спросил Момун.
— Ипархан, — ответил Садык и вздрагивающими пальцами поправил волосы.
Он старался казаться спокойным, что, к сожалению, не удавалось ему. (Да и кто из поэтов мира оставался бы спокойным в подобные минуты!)
— Значит, ты меня так и не познакомил с Ипархан? Предал ее кремации?! Ты поспешил. Ведь и мертвеца полагается держать три дня.
Садык болезненно улыбнулся и, глядя на обиженное лицо Ханипы, признался:
— Я, кажется, поторопился, когда писал. И поэтому сжег.
— Мы пришли за тобой, давай собирайся, — приказал Момун. — Поедем в горы.
— На чем?
— Садык, вы забыли наш уговор? — преодолев растерянность, проговорила Ханипа. — Мы же решили до Уламбая пройти пешком.
— А не сможете без меня?
— Ну что ты, Садык!.. — Момун с редкой для него искренностью обнял друга. — Это же последний, наш прощальный студенческий поход. Хватит, мы с тобой и так за годы ученья прослыли аскетами, а теперь девушки вообще могут перекрестить нас в шейхов.
Как и предполагал Садык, в горах, где собрались выпускники повеселиться и отдохнуть, зашел разговор о его поэме. Опять завязался спор. Ничего не поделаешь, человеческое суждение что родник — сколько ты его не сдерживай, он все равно вырвется на простор.