Но вся эта сутолока, голоса, гомон не могли отвлечь мыслей Садыка от слов старого Саида-аки: «Учись грамоте… Тогда поймешь слово «революция». Непонятное, чудодейственное слово… Наверно, много надо учиться, чтобы понять его. Даже дядя Вахид не знает его, а ведь он наизусть читает коран. Значит, нужна какая-то особая грамота.
Саид-ака своими словами согрел сердце мальчика, и Садыку не хотелось теперь с ним расставаться.
Когда он, купив насыбая, возвращался в харчевню, возле табачных лавок он услышал громкий и заунывный голос. Садык увидел в толпе медленно бредущего старого дервиша. Он шел и пел:
Старый дервиш, казалось, прочитал мысли мальчика о переменах и сейчас пел о них. Слова предвещали что-то доброе, но неведомое.
В таком состоянии пять лет тому назад застал Садыка ветер великих перемен. За это время он научился грамоте и все еще мечтал «о настоящей учебе», просился в столицу — Урумчи.
Однако сегодня он от нахлынувших воспоминаний, от всего увиденного пришел в общежитие мрачный, с камнем на сердце.
В комнате вместе с Садыком жили не только его сверстники, семнадцатилетние юноши, но и конторские служащие постарше, и кадровые работники. Когда Садык вошел, каждый продолжал заниматься своим делом. Одни читали, другие просто лежали на топчанах, отдыхая. В дальнем углу кто-то тихо пощипывал струны тамбура. Садык устало опустился на свою койку. Рядом парень лежа читал газету. Вдруг он неожиданно встал и протянул газету Садыку, указывая на одну из статей:
— Прочти.
Садык нехотя взял, развернул газету, пробежал глазами выделенные заголовки и стал читать статью, заинтересовавшую соседа. Описывалось зверское убийство девушки, выданной замуж насильно. На следующий день после свадьбы девушку бросили в покинутый старый дом и обрушили на нее еле державшуюся толстую стену. Это было ритуальное убийство. Так погибала в старину невеста, оказавшаяся нецеломудренной.
— Какое зверство! Какая страшная жертва мракобесия! — Садык поднялся с топчана. — Неужели такая дикость и бездушие свойственны нам, уйгурам?
Он отчетливо представил задумчивый и печальный взор дочери Сопахуна. С волнением вспомнил он взгляд черных глаз, полных сиротливого одиночества, нежную улыбку, исполненную благодарности, румянец, вспыхнувший на чистом лице, когда их взгляды встретились.
— Мы говорим «народ», «наш народ», — с возмущением проговорил сосед. — А знаем ли мы, помним ли мы, что любой человек из этого народа может поубивать нас всех, защищая свои религиозные предрассудки?!
Горячность его была очевидна, Садык понимал это, но возразил мягко:
— Если мы считаем себя светом, а народ — темнотой, то почему бы нам не стараться просветить эту темноту?
— Против религиозных предрассудков не в силах бороться даже государство, — стоял на своем парень. — А что можем сделать мы?
— К сожаленью, очень мало, — согласился Садык. Тут и он не мог противопоставить словам друга ничего, кроме недовольства.
— Если бы мне дали власть, — продолжал парень, — я бы велел вешать каждого, кто совершил преступление! Пересажал бы и всех частных торговцев.
Парню никто не ответил, и разговор прекратился, в комнате стало тихо.
Тишина угнетала Садыка, и он вышел во двор. Там на зеленой траве сидели два парня с дутаром и тамбуром. В одном из них Садык узнал своего друга Абдугаита. Щемили и непонятно баюкали душу звуки этих инструментов. Дутар звучал, казалось, из глубины священных каризов — монотонно и необыкновенно гулко. Тамбур, подобно струе воды в прохладной ночи, звенел то светлым звоном, то густо и томно, подобно меди колоколов. Порою звуки утихали, затем появлялись вновь из каких-то незримых пространств и все выше уносились в тишину ночи.
С дальнего конца улицы доносилась одинокая песня, негромкая и мелодичная. Садык прислушался. Голос был высокий, слегка дрожащий и приятный. Тот, кто пел, подходил все ближе и ближе, песня росла и зазвучала наконец в полный голос. Музыканты перестали играть.
Абдугаит стал потихоньку подыгрывать песне, тамбур зазвучал по-новому, словно песня вдохнула в него иную жизнь.
Певец, удаляясь, неожиданно оборвал песню. Сидящие переглянулись. Их черные глаза радостно блестели, лица просветлели. «Какая жалость!» — подумал Садык с досадой. Ему показалось, что и эту прекрасную песню кто-то сейчас задушил, сгубил или проглотил ее какой-нибудь тунглюк[2].