Иногда, для «разнообразия», как на Лабрадоре, например, ее затягивает льдом…
Но есть и свои радости в рыбацкой жизни. День прихода, например. Человеку, никогда не выходившему в море, трудно представить, как дорог нам родной берег в день прибытия судна. Идешь по улицам, с любопытством рассматриваешь лица прохожих, витрины магазинов, бегущие мимо троллейбусы, театральные афиши. Потом свернешь в сквер, подойдешь к дереву и украдкой, чтоб не заметили, не приняли за чудака, погладишь ладонью шершавый ствол…
Тому, кто не был в море, не понять этого чувства. Наверное, то же испытывают космонавты, вернувшиеся на Землю…
Да, мы покидаем земную твердь, чтоб снова вернуться, и ради высокого чувства нравственного обновления после короткого свидания с берегом вновь отдаем швартовы.
…Когда учился в школе, зачитывался Жюлем Верном, Майн Ридом, Джеком Лондоном. Но морская болезнь на первом же выходе из порта свалила меня. Тогда я рискнул попробовать еще и пересилил качку. Я уходил в океан и знал: вернувшись, увижу другую землю, других людей. Мир для меня открывался по возвращении заново.
И так было после каждого рейса. Нет, невозможно передать это чувство словами. Надо попросту уйти в море и вернуться.
— Хорошая яичница, — произнес я, ковыряя вилкой кусочки ветчины. — Хочу сказать тост: за то, чтоб мы всегда надеялись вернуться.
И вдруг Решевский встал после моих слов, не знаю почему, только он вдруг поднялся из-за стола.
— Извините, я покину вас на минуту, — сказал он.
Мы остались вдвоем, грохотал оркестр, и рядом танцевали, я мог бы пригласить Галку, но этого я не сделал — и было непонятно почему: не мог или не хотел…
Я потянулся своей рюмкой к Галкиной, толкнулся об нее и поставил на стол не притронувшись.
— Забавно, я знаю женщину, которой повезло: у нее два мужа…
— Я тоже знаю эту женщину, — сказала Галка. — Считаешь, ей весело от этого, да?
— Не знаю, — тихо признался я. — Не знаю, Галка. Трудно мне представить себя на ее месте.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Эти ворота я видел только однажды, когда, получив документы и вещи, крепко пожал Загладину руку и медленно пошел прочь, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав.
На углу я обернулся. В дверях стоял майор Загладин. Теперь не гражданин, а товарищ майор… И рядом с ним железные ворота…
Тогда же их просто не увидел, в тот первый день, когда в закрытой машине меня доставили в «зону».
Три дня и две ночи нас везли в арестантском вагоне. Наконец мы вышли на перрон железнодорожной станции и увидели, что вагон прицеплен у самого тепловоза. Конвоиры торопились провести нас служебной калиткой в проулок, где ждала закрытая машина.
Достался мне в автозаке одиночный отсек. Места хватило лишь для того, чтобы сесть. Дверь с зарешеченным окошком упиралась в колени.
Когда нас погрузили в машину, она тронулась по невидимым улицам города. Автозак поворачивал на неизвестных перекрестках, застывал ненадолго, видимо перед красным светом, и мчался дальше, мягко припадая к асфальту. А я, подавленный, отрешенный, сидел на жесткой доске сиденья и видел в окошко по-детски оттопыренное ухо и розовую щеку одного из конвоиров.
Я принялся считать повороты, но подумал, зачем мне это, опустил голову и сжал ее ладонями, поставив локти на колени.
А потом машина въехала в ворота, конвоир сказал: «Выходи», я неуклюже спрыгнул на землю, и мир для меня раскололся на две неравные части. Была «зона», ее я мог покинуть лишь через восемь лет. Здесь ждала меня работа, лишенные свободы люди, среди них волен был выбирать друга или не выбирать вовсе. Здесь начиналась моя новая жизнь. А там, за высокой стеной с вышками для часовых, осталось все то, что знал и любил прежде.
Эти мысли пришли потом, когда немного остыл и стал присматриваться к новому своему бытию. В первый день ни о чем таком и не думал, словно одеревенел. Потом стал наблюдать за собой будто со стороны. А затем сказался режим. Был он продуман толково, если вообще признать толковым делом лишение людей свободы. Впрочем, мир колонии по-своему логичен: и нет нас в обычном мире, и пользу приносим, и время подумать над своим местом в обществе и виной перед ним остается…
И я думал. Думал за работой, за едой и просыпаясь ночью, думал в «шизо»[3], куда угодил за нарушение режима, когда узнал про Решевского и Галку. Думал до одури и, когда становилось невмоготу, принимался читать. Читал я много.