Но чаще всего размышлял о свободе.
И конечно, думал о Галке. Вначале просто любил ее, потом любил и ненавидел одновременно.
Но всегда, за всеми размышлениями стояли те двадцать, что вышли со мной на «Кальмаре» в море… Я видел их вместе и порознь, говорил с ними во сне и наяву, мне хотелось узнать, что думали они обо мне раньше, когда плавали со мною, хотя и понимал, что никогда этого не узнаю. И те, с кем работал давно, и те, кто пошел со мной тогда в рейс впервые, не выходили у меня из головы. Я не мог избавиться от этих наваждений, и легче мне стало лишь много месяцев спустя, когда Юрий Федорович Мирончук написал мне о том, что приговор коллегии по уголовным делам областного суда будет пересмотрен по вновь открывшимся обстоятельствам, и добавил, что вдова погибшего старпома отдельно, от себя лично, написала ходатайство за меня прокурору.
…Мы стояли рядом, группа заключенных, каждый со своей статьей, со своим сроком и большим миром, оставленным за «зоной», стояли и ждали. Чего мы, собственно, ждали? Нового конвоя, нового начальства, новой команды? Не знаю… Мы попросту ждали. Теперь обычный глагол «ждать» станет для нас смыслом существования в этом, другом измерении. Ждать, ждать и ждать… Сидеть и ждать.
Старший конвоя, прижимая стопку картонных папок — это были наши дела, — вошел в караульное помещение.
Один из осужденных подтолкнул меня локтем.
— Ты чего? — спросил я.
— Глянь, — сказал он.
Я обернулся и увидел, как поодаль, метрах в пятидесяти, собралась и молча смотрела на нас другая группа.
Они были в темных одеждах из хлопчатобумажной ткани, все стриженные наголо, похожие друг на друга. У каждого в глазах застыло неуловимое выражение, отличавшее их от обычных людей, они молча рассматривали нас, одетых в «вольные» костюмы, и мы растерянно переглядывались, стараясь не глазеть на них.
Из дверей караульного помещения, потом узнал, что в колонии его называют «вахтой», вышли начальник конвоя и два офицера.
Начальник свернул бумажку, ее он держал в руках, когда выходил из двери, сунул в карман мундира и скомандовал нам: «Кругом!»
Мы пошли к невысокому домику, стоявшему рядом с «вахтой», там нас оставили и заперли дверь, заворчала машина и выехала из «зоны», а мы остались.
Вызвали меня последним. Приходил сержант-сверхсрочник, называл фамилию и уводил по одному.
Перед порогом кабинета я замешкался, и сержант подтолкнул меня в спину.
— Здравствуйте, — сказал я.
Мне не ответили. За письменным столом сидел бледный, худой старший лейтенант, а сбоку примостился у стола краснолицый усатый крепыш с капитанскими погонами на плечах.
— Докладывать надо, — сказал капитан. — Заключенный такой-то прибыл…
— Он ведь новенький, — примиряюще сказал старший лейтенант, — привыкнет…
— Садитесь. Рассказывайте о себе поподробнее, — сказал старший лейтенант.
— Что делать умеешь? — спросил усач.
— Ловить в океане рыбу, — ответил я.
— Ну, тут у нас не океан, а исправительно-трудовая колония, и ты заключенный в ней. Кем был на воле?
— Капитаном траулера.
— Гм… И чего это тебя в наш сухопутный город? Сидел бы у себя в городе.
— Сам напросился подальше от моря.
— Что, море-то поперек горла встало? — смягчившимся голосом сказал капитан. — Восемьдесят пятая?
— Да.
Наступила тишина. Вопросов больше не задавали. Капитан читал мое дело, а коллега его на бумажном листе выводил карандашом узоры.
— Вот что, — сказал наконец капитан, — ты, Чесноков, побеседуй еще с гражданином, а я пойду. Надо бы его, наверное, к Загладину направить, этот не будет дурака валять. Ведь верно? — спросил он меня.
Я пожал плечами.
— Ну и хорошо.
Он поднялся, сунул старшему лейтенанту папку и вышел.
— Капитан Бугров, — сказал старший лейтенант. — А моя фамилия Чесноков. Олег Николаевич, если по имени-отчеству. Да… Значит, после беседы вы отправитесь в карантин, а затем в свой отряд. Вас мы зачислим в пятый, там начальником майор Загладин. Итак, Волков Игорь Васильевич, тридцать пятого года рождения, уроженец Московской области…
В карантине нас всех остригли, потом предложили вымыться, а перед этим отобрали одежду и выдали черную робу «хэбэ», рабочие ботинки, нижнее белье и особого покроя головной убор. Мы переоделись, и в глазах у всех и у меня, верно, тоже появилось то самое выражение, что заметил тогда у ребят, встреченных нами у входа в «зону».