За два года я добрался до Гегеля. Взялся за изучение трудов великого диалектика, а тут пришло письмо от Мирончука, а вскоре и официальная бумага из прокуратуры. И тут мне стало не до «Феноменологии духа».
По-видимому, не случайно обратился к философии. Все время, проведенное в колонии, я размышлял над проблемой соотношения вины и ответственности за совершенное преступление. С положениями теории уголовного права я был уже знаком и теперь в философских трудах различных мыслителей искал подтверждения сложившихся у меня взглядов на этот счет.
Да, я знал, что главное не в тяжести наказания, а в неотвратимости его. Каждый обязан знать: нарушение им правовой нормы влечет неизбежное наказание по суду. Но задача наших исправительных учреждений не в отмщении преступнику. Его нужно вернуть обществу исправившимся, новым человеком.
Все это мне было известно, но случаи, в которых не было злого умысла, точнее, в которых наличествовал лишь косвенный умысел, когда человек лишь «должен был предполагать, что его действия приведут к преступлению», — как должно регулироваться соотношение вины и ответственности в этих случаях? Жизнь порой подбрасывает такие казусы, что и опытные прокуроры хватаются за голову, пытаясь квалифицировать их по одной или нескольким из двухсот шестидесяти девяти статей Уголовного кодекса. В колонии, где разговоры на правовые темы естественны, я наслушался самых необычных историй, в которых действительно нелегко было разобраться.
Читая кантовскую «Метафизику нравов», я узнал, что «наказание по суду… никогда не может быть для самого преступника или для гражданского общества вообще только средством содействия какому-то другому благу: наказание лишь потому до́лжно налагать на преступника, что он совершил преступление; ведь с человеком никогда нельзя обращаться лишь как со средством достижения цели другого [лица] и нельзя смешивать его с предметами вещного права, против чего его защищает его прирожденная личность, хотя он и может быть осужден на потерю гражданской личности. Он должен быть признан подлежащим наказанию до того, как возникнет мысль о том, что из этого наказания можно извлечь пользу для него самого или для его сограждан».
Ну мы, положим, несмотря на изоляцию, материальную пользу обществу приносили. Все заключенные трудились и полностью отрабатывали свое содержание. Колония находилась на хозрасчете, работа заключенных давала неплохую прибыль, которая отчислялась в бюджет государства. Полагалась заработная плата и нам, но использовать в колонии мы могли лишь часть ее, остальное заключенный получал по выходе на свободу.
Но я отвлекся. Я вспомнил о Канте потому, что знакомство с его «Метафизикой нравов» поначалу подтвердило мои мысли о соотношении вины и ответственности, но затем вся окружающая жизнь, судьбы товарищей по несчастью, а попасть в колонию — всегда несчастье, даже если вина и умысел бесспорны, несчастье если не для преступника, то для его близких, для общества, наконец, — так вот: близкое знакомство с этим новым для меня миром заставило меня переосмыслить то, что прежде казалось бесспорным.
«Карающий закон, — писал Кант, — есть категорический императив, и горе тому, кто в изворотах учения о счастье пытается найти нечто такое, что́… избавило бы его от кары или хотя бы от какой-то части ее согласно девизу фарисеев: «Пусть лучше умрет один, чем погибнет весь народ»; ведь если исчезнет справедливость, жизнь людей на земле уже не будет иметь никакой ценности».
Неплохо сказано — о ценности жизни людей на земле… Но я часто спрашивал себя: а как же быть со мной? Суд определил мне наказание в восемь лет лишения свободы. Я признан виновным в гибели судна. Гибель судна привела к смерти двадцати человек. Следовательно, мною отняты их жизни. Тут уж Кант беспощаден.