Что ж, Нелечка, за дело. Не откладывай, час не такой и ранний, а на это время понадобится.
Баба Неля выбирается из постели, нащупывает в стакане на столе челюсть, надевает. Не забыть Циле тоже. Шарит под матрасом, вытаскивает пластиковый мешочек с деньгами, сэкономленными от покупок. Давно не пересчитывала, интересно, сколько там? Кладет на стол, сами пересчитают. Снимает застиранную ночную рубашку, вынимает из-под подушки свежую, ненадеванную, еще оттуда. Приглаживает волосы — стрижка короткая, укладывается послушно. Умыться, зубы почистить? Времени мало, сойдет и так.
Теперь Цилю. Подходит к ее топчану, Циля вроде спит, но тут же открывает глаза. Баба Неля садится на топчан.
— Циля?
— Чаю? — шепчет Циля.
— Мама, — Циля начинает мотать по подушке растрепанной головой, словно не хочет слушать бабу Нелю. — Мама, открой рот. Наденем зубы.
Голова останавливается. Циля послушно открывает рот.
— Ты сухая?
Циля кивает, несколько раз подряд, но баба Неля просовывает под нее руку, проверяет. Сухая пока.
— Давай трусы наденем.
— Ночью? — шепчет Циля.
— Скоро утро.
— Ну, давай.
— И рубашечку поменяем.
— А надо?
— Хорошо бы.
Циля покорно поднимает ноги, протягивает руки, приподымает с подушки костлявую спину.
Под конец баба Неля плотно повязывает редкие космы большим носовым платком. Циля лежит аккуратная, ровно вытянув по бокам руки, и смотрит прямо на бабу Нелю. Баба Неля ложится рядом с матерью, прижимается ней, обнимает длинное дряблое тело, которое не обнимала из брезгливости так давно.
Почти светло, за окном кричат птицы. Циля поворачивается к дочери лицом, глаза в глаза, но руками не касается, по-прежнему держит вдоль тела. Спрашивает в полный голос:
— Будем спать?
— Да, мама.
— Ты со мной вместе?
— Вместе.
— А проснемся когда?
— Не знаю.
— Ты не хочешь просыпаться?
— Нет, мама. А ты хочешь?
Циля не отвечает, уже заснула.
Баба Неля закрывает глаза. Теперь сосредоточиться. Мешают птицы, но у бабы Нели большой опыт.
Первый блок, серый, тяжелый, как будто немного влажный. Второй, третий, один к другому. Укладывать как можно плотнее, чтоб без щелей. Для верности лучше будет с раствором, баба Неля берет шпатель, но раньше она этого не делала, эта работа представляется неотчетливо, получается неровно. Ладно, не красота важна, а чтоб воздух не проникал. И поскорей. Не отдельными блоками, а сразу целыми рядами. Топчан стоит в углу, так что нужно только две стенки, хорошо, что потолки невысокие, успею.
Птиц уже почти не слышно. В ногах стенка сложена целиком, в боковой остался только небольшой проем у изголовья, десяток блоков.
Готова, Нелечка?
Готова.
Быстро-быстро закладывает проем. Последний блок. Держа его в руках, баба Неля открывает глаза. На Цилино лицо падает небольшой квадрат света. Циля спит тихо, даже обычного клокотанья в груди нет. Баба Неля осторожно вставляет последний блок на место, заглаживает пальцами раствор. Становится темно. Но, видно, баба Неля шевельнулась, шевелится и Циля.
— Мир фурн, — говорит она доверчиво и обнимает дочь обеими руками.
2000
Евгений Сельц
Ложная тревога
«Мудрых женщин не бывает. Не стоит обольщаться даже насчет собственной матери. Ее вера в тебя также далека от мудрости, как хитрость, коварство, изворотливость и продажность…»
Эту свежую мысль высказал Мирон Сугробов, несчастный еврей из Караганды. Несмотря на такую патетику, мать свою он ставил выше иных матерей, да и выше всех остальных женщин на свете. Но в общении с ней был по-сугробовски прям. Каждый божий вечер, возвращаясь с очередного ристалища, он бросал в родные глаза ожидающей его старушки такие слова: «Боже мой! Как ты постарела!»
Несчастным Сугробов только выглядел. На самом деле ему было всего пятьдесят шесть лет, и он весь кипел. Маленький, юркий, сухой, с красными оттопыренным ушами в ярких чернильных прожилках, в глубине души он считал себя вполне адекватным требованиям современных женщин.
В беседе он потрясал приплюснутой сверху головой, которая любому местному краеведу напоминала теннисный стадион в Рамат ха-Шароне. Рыжие волосы подковой обступали лысое пространство корта, обрываясь у слегка впалых висков. Подернутый бризом морщин лоб накатывался на плотину всклокоченных бровей, настолько густых, что казалось, будто ему на глаза вскарабкалась красная шкиперская бородка. Лицом, если морщился, а морщился он всегда, Сугробов смахивал на конопатую Бабу Ягу.
Одевался Сугробов как попало. Его можно было видеть в сиреневой футболке с надписью N.Y.P.D. и в широких парусиновых шортах на помочах, вышедших из моды в 1956 году в Кисловодске, в фетровой шляпе a la Хрущев и в детских кроссовках с катафотами, в шелковом батнике и опять же в парусиновых шортах. В общем, если вы встречали в Тель-Авиве человека, одетого как попало, можете не сомневаться — это был именно Сугробов.
В любом своем облачении выглядел он неказисто и прекрасно это понимал. «Меня хоть в кольчугу одень, — говорил он, — сущности не задрапируешь — личность прет сквозь любую оболочку».
Родился Сугробов в степи. Его мать разрешилась от бремени на обочине проселочной дороги, где-то в географическом космосе бескрайнего Казахстана. Она помнила только телегу и молодую уйгурку, помогавшую ей рожать. Сколько Сугробов ни бился, мать так и не рассказала ему, куда ехала, зачем и почему в столь интригующем положении.
Это было первое и последнее в жизни Мирона Сугробова скитание. Если, конечно, не считать его репатриацию в Израиль, которую он называл перемещением.
Отца Сугробов не помнил. Мать, как было принято в те далекие времена, утверждала, будто отец Мирона был летчиком-испытателем и, разумеется, убился. В семейном архиве имелось несколько фотографий Сугробова-старшего. На них он был в тельняшке и со шкиперской бородкой.
«Так вот, — продолжал Сугробов, пожевывая бритыми губами. — Мудрых женщин не бывает. Вы, конечно, спросите — почему?»
«Конечно, спрошу», — сказал я.
«Ответ прост, как элементарный кукиш, — заявил Сугробов. — Женщины не умеют молчать. А ведь именно молчание — как высшая ипостась толерантности — есть главный признак женской мудрости!.. Признак — увы и ах! — гипотетический. Будете спорить?»
«Остерегусь», — ответил я.
Сугробов пошевелил бровями — другого ответа он и не ожидал.
«В идеале женские уста должны быть сомкнуты, как затворы древнего шлюза. Они должны срастись друг с другом навечно, чтобы ни одно слово не могло просочиться наружу. Бывает такое, скажите?»
Я промолчал.
«Вот и я говорю, что не бывает, — заключил Сугробов. — А значит, не бывает и мудрых женщин».
Сугробов был четырежды женат, и все четыре раза не срослось. Первых трех жен он не помнил. Хотя от второй и, кажется, третьей у него были какие-то дети. А четвертую, Киру, ненавидел такой лютой ненавистью, что когда произносил ее имя, делал вид, будто обжег язык.
Сугробов, как вы уже поняли, был человеком скандальным. Он никогда не лез за словом в карман, но там, откуда он доставал свои слова, положительно творился хаос. Большинству сугробовских собеседников хотелось, чтобы именно его уста срослись навечно. Как затворы древнего шлюза.
— Сугробов, — приставала к нему активистка Клуба любителей книги, — приходите в четверг на улицу Царицы Эстер! Мы устраиваем пикет против закрытия общественной библиотеки…
— Не приду, — отрубал Сугробов.
— Почему? — спрашивала наивная активистка.
— Я вам не какая-нибудь восторженная сволочь! — следовал ответ.
— Мирон Маркович! Не могли бы вы пристроить моего мальчика на работу! — обращалась к нему соседка.
— Почем мальчик? — деловито спрашивал Сугробов.
— Что значит — почем?