Не принося устойчивого просветленья, дни один за другим переваливались через пень-колоду. И не было никого в заросших пальмами ашкелонских песках, кто пожалел бы Веру или дал дельный совет. Не зная за собой грехов, заподозрила Вера злонамеренный сглаз, наведённую порчу — а по-другому как объяснишь сплошные неприятности жизни? Не евреев же в этом винить, евреи тут, наверно, ни при чём. А если и при чём, как кого здесь вычислить, в еврейском краю… Оставалась гадалка, специалистка по сглазу, про неё тоже писали в газете, как про Лёню, — что очень опытная и хорошо разбирается в таких делах.
Гадалка терпеливо выслушала Верин рассказ, а история с Яхтой её сильно удивила, она даже раскипятилась — как видно, не часто сталкивалась с таким раскладом. Потом долго разглядывала Лёнино фото, поворачивала его так и сяк, и вынесла решение:
— Червивый человек. Тебе, женщина, надо его в сумасшедший дом сдать и в суд идти разводиться.
— А как же сглаз? — спросила Вера. — Нельзя, что ли, избавиться?
— Тут тёмный кругозор, — непонятно объяснила гадалка. — Могу порчу на него навести, на твоего, он сам отсохнет.
— Не надо! — сказала Вера, поджала губы и фотографию убрала в сумку. — Сколько я вам должна?
Получив гонорар, гадалка сосчитала деньги и выписала квитанцию. Эта квитанция разозлила Веру больше всего. Квитанция! Выйдя на улицу, она разорвала бумажку на мелкие кусочки, бросила на тротуар и пошла на Старый рынок.
Вернувшись домой, она нашла в ящике письмо из адвокатской конторы. Адвокат уведомлял господина Леонида Шор-Табачника, что его квартира продана и все бумаги оформлены надлежащим образом.
— Я так договорился, что мы остаёмся жить в этой же квартире, только будем платить за съём, — твердил Лёня Шор-Табачник, с некоторой тревогой глядя на плачущую и воющую Веерку. — Получится даже лучше: за месяц обойдётся меньше, чем по ссуде.
— А деньги где? — захлёбываясь слезами, всхлипывала Верка. — Деньги ты куда дел?
— Ну, деньги… — пожимал плечами Лёня. — Штурвал купил, бимсы, полотно, краску, из меди кое-что и, главное, киль… Список, что ли, показать?
— Убил, — заливалась Верка, — детей оставил на улице!
— Мы скоро на яхту переедем, — добросовестно успокаивал Лёня, — там будем жить. Места хватит, и воздух какой. Ни этого жулья, — он кивал головою на Старый рынок за окном, — ни шума. Это ж ясно!
Гадалка оказалась права: надо было разводиться. Денег на адвоката не было, и Верка нашла приработок — по утрам, до школы мыла окна в конторских помещениях. Платили неплохо.
Вид сверху, с восьмого этажа, открывался дивный: белый песчаный берег переходил в волнистые пески, на них зеленели острова пальмовых парков и апельсиновых рощ, слева, как бараньи орешки, скатывались к морю домишки Газы, а справа, вдали, угадывались белые башни Ашдода. Стоя на подоконнике, с тряпкой и резиновой отжималкой в руках, Вера вглядывалась в затянутый молочной плёнкой горизонт с низким солнцем над ним и, утратив ощущение времени, ждала чуда: появления над морем неведомого Бога или хотя бы ангела на парусных крыльях, с золотой трубой у лица. Мир представлялся ей одномерным, простым и милым. Звонок телефона за её спиной, на одном из столов, хлестнул её, как плеть. Она вздрогнула и оступилась на подоконнике.
И мир, прежде чем исчезнуть, перевернулся в её глазах и снова стал самим собой.
Кладбище снимает окалину с сердца. Вид могил с лежащими в них приземляет бестолковый полёт ещё живущих.
Кладбище это порог Вечности, которая и есть Бог.
Так или примерно так думал и ощущал Лёня Шор-Табачник, бредя по дорожкам кладбища к Вере. Время, продвигаясь ни шатко, ни валко, со дня похорон пропустило сквозь пальцы низку дней и ночей — подобно тому, как прилежный богомолец пропускает зёрнышки чёток на шнурке, — и земля вокруг Веры успела вспучиться новыми коричневыми горбиками.
Проходя, Лёня всматривался в надписи на надгробьях. Сотни незнакомых имён ни о чём ему не говорили, но толпа обитателей этого места была благожелательна к пришельцу, и Лёня испытывал к ней благодарность за такой приём. Он уже давно не чувствовал себя так хорошо и защищённо, он испытывал к кладбищу уважительную любовь, как к царю — и вовсе не оттого, что здесь теперь была Вера. Он вообще думал о Вере не в первую очередь, она уже скрылась за поворотом, её не стало видно. Да и вещи, которые могли бы о ней напомнить: стул, на котором она сидела, щётка, которой она расчёсывала волосы, — всё это исчезло вместе с ней и вместе с квартирой на Старом рынке, откуда пришлось съехать за неуплату и переселиться на Яхту, в крытый толем шалаш, к Иванову. Детей никак нельзя было взять с собой, и социальная Служба опеки малолетних пристроила их временно в детский дом. Там им было хорошо.
А вот с Ивановым начались проблемы. Чем ближе подходил Конец света, тем тревожней становился Иванов и задумчивей. Он больше пил и больше курил. Он даже купил брусок мыла, сходил на безлюдный по зимнему времени года общественный пляж и вымылся там под одиноким краном с ног до головы, хотя мытьём тела до тех пор не злоупотреблял. Лёне Шор-Табачнику иногда казалось, что Иванов обрадуется, если Мессия в назначенный час изменит направление своего пути и пройдёт мимо Ашкелона, куда-нибудь.
Сидя на кладбищенской лавочке, в тени сильных деревьев, Лёня представлял себе появление Мессии: вот он идёт, строгий старик в белом пиджаке, он не глядит по сторонам, губы его шевелятся: «Час пришёл! Час пришёл!» В руке Мессия несёт холщёвый мешочек со съестными припасами, голова его не покрыта, седая грива посверкивает дождевой пыльцой. Такой старик, пожалуй, может и испепелить, если захочет; опасный старик. Лёне Шор-Табачнику хотелось бы спросить у Мессии, придёт ли он на берег, к Яхте, где Иванов его ждёт, но он побаивается задать вопрос и робеет. Как бы там ни было, нужно идти и предупредить Иванова, чтоб он был окончательно готов.
А Иванов пил, сидя на песке берега. Он пил, чтобы обогнать время и чтоб на душе стало светло и прохладно. Допив бутылку «Узо», он поглядел на часы; шёл шестой час, Конец света ещё не наступил. Иванов досадливо сощурился и покачал головой: Бог изобрёл Время, а не часовые стрелки. Потом он поднялся на ноги и полез в яхту, в шалаш — спать. Закурив «Ноблес», он растянулся на резиновом тюфячке и закрыл глаза. Сигарета, дымясь, выпала из его пальцев и откатилась к горстке сухих стружек в углу.
Яхта горела. На фоне предвечернего высокого неба, смыкающегося на горизонте с тёмным морем, столбик огня казался небольшим, как костерок охотника. Лёня Шор-Табачник смотрел на огонь сверху, с морщинистой скалы, и не спускался вниз.
Яхта горела, до Лёни доносился ровный гул пламени. Девичьи очертания Яхты невозможно было угадать в золотой глубине костра; так мог гореть дом или завал сухих брёвен. И это устраивало Лёню: не могла же его Яхта, если говорить всерьёз, взять и превратиться во прах, как Индира Ганди на берегу реки Брахмапутры.
Яхта ушла от него, вот в чём было дело. Нет, она не изменила ему с другим, это — нет. Она ушла, потому что ей надоело ждать, когда он выполнит все свои обещанья: подарю парус, подарю штурвал красного дерева с медными заклёпками, подарю картину Айвазовского «Рассвет над морем» в золотой раме. Где штурвал, где картина Айвазовского? Сколько можно ждать? Любая на месте Яхты давно бы уже ушла…
Лёня отлепил взгляд от огня и глядел теперь на море. Яхта легко шла, покачиваясь на волнах. Её парус был упруго выгнут и полон ветра. На мачте бился флаг, Лёня разглядел на нём оранжевого кентавра и удовлетворённо покачал головой: ни о какой измене нет и речи, это его флаг, всё в порядке. Просто Яхта снялась и ушла. Пусть она будет счастлива и не таит обиды в душе.
Через полчаса или через час — уже смерклось, воздух потемнел до синевы и стал почти ощутим на ощупь — Лёня Шор-Табачник спустился со скалы и подошёл к пожарищу. Он разглядывал тлеющие головёшки со снисходительным интересом, как вполне посторонний человек. На оклик Иванова, сидевшего на песке, в сторонке, он не откликнулся. Набрав в грудь побольше воздуха, тревожно пахнувшего горелым деревом, Лёня затянул, завыл на одной ноте, как морской ветер: «У-у, у-у-у!». Так стоял и без слов пел, пел и заклинал и раскачивался, как на молитве.