— Мистерии не воскресить, как не воскресить средних веков! — должен был сказать себе с отчаянием в этот вечер аббат Жуэн, фанатичный проповедник церкви св. Августина.
Со странным чувством я выходил из театра.
Мне казалось, что я присутствовал при последних конвульсиях умирающего. И что этот умирающий — католичество.
Католичество, которое крепко держит в своих руках Испанию, наполовину Италию, — католичество, которое, благодаря своим миссионерам, страшно растёт в новых, некультурных странах, — католичество, мне кажется, всё проиграло в цивилизованном мире, если оно делает такие отчаянные попытки, идёт на риск даже профанировать святыню, которую проповедует.
Это — попытка умирающего встать.
Одна из последних попыток, — сколько бы представителей Сен-Жерменского предместья ни явилось на мистерию, желая «подать хороший пример массе».
В конце концов это был спектакль, как всякий другой. Сыгранный людьми, которым всё равно, что ни играть, перед людьми, которым всё равно, что ни смотреть.
Единственное отличие этого спектакля от всякого другого состояло в том, что кавалеры были не в белых, а в чёрных галстуках.
— Мистерия! Надо надеть чёрный галстук!
Это — единственная мысль, которую пробудила мистерия.
Времена меняются
С величайшим интересом я шёл смотреть Boule de Suif[29], — новую пьесу, которую только что поставили в театре Антуана.
Вы помните этот чудный рассказ Мопассана? Он переделан в комедию. Во Франции переделки свирепствуют не меньше, чем у нас. Наше время ничего не создаёт, но всё переделывает. Говорят, египетские пирамиды скоро будут переделаны в великолепные отели. В литературе нет новых художников, зато сколько угодно превосходных мастеровых. Ни одного пера, но масса отличных ножниц.
Итак, я шёл в театр с особым интересом.
Пьеса бьёт по раненому месту. Она воскрешает в памяти поражение, унижение, позор.
Действие, — вы помните, — происходит во время франко-прусской войны.
Прусский лейтенант третирует французов и самодурствует над ними, как ему угодно.
И у них не хватает духа даже осадить наглеца.
Он не удостаивает отвечать на поклоны, принимает графа Губер-де-Бревилль, почтенных коммерсантов Луазо и Карре-Ламадон в халате, задрав ноги на камин, не давая себе труда даже повернуть голову в сторону просителей.
Он не разрешает им и их жёнам ехать дальше.
— Я так хочу. Вот и всё.
Он доходит до того, что требует едущую с ними Boule de Suif к себе для развлечения.
— Вы не поедете до тех пор, пока она не придёт!
И вся эта почтенная компания унижается до того, что уговаривает кокотку Boule de Suif «пожертвовать собой» и пойти к прусскому офицеру.
Вспомните историю Юдифи и Олоферна! Юдифь была героиней! Это был подвиг с её стороны! Ей удивляются, и её прославляют целые тысячелетия!
Мне было интересно, как будет смотреть всё это французская публика.
Я выбрал не первое представление, с его исключительной публикой, а обыкновенный воскресный день, когда театр переполнен обыкновенной, средней публикой, взятой из самой сердцевины народа.
Появление на сцене прусского лейтенанта вызвало лёгкий смех.
Но в этом смехе не было ничего злого. Ничего враждебного.
Добродушно смеялись над мужчиной, который затянулся в корсет, чтоб вытянуться в ниточку.
Добродушно и презрительно смеялись над великолепным графом, над почтенными коммерсантами, когда они из трусости глотали оскорбления.
От души хохотали, когда эти порядочные женщины и порядочные мужчины уговаривали кокотку «совершить подвиг» — пойти к прусскому офицеру.
Но вот, наконец, гром аплодисментов. Каких аплодисментов! Всего театра. Аплодирует партер, ложи, галереи, раёк.
Это Фолланви, старуха-крестьянка, хозяйка постоялого двора, где арестованы французы, говорит о войне.
— Разве не мерзость убивать людей, кто бы они ни были? Будь это пруссаки, англичане, поляки или французы!
Эти слова покрыты треском аплодисментов.
Артистка должна прервать монолог.
— Отомстить за себя дурно, потому что за это наказывают! — продолжает она. — Но когда уничтожают наших детей, когда за ними охотятся с ружьями, как за дичью, это очень хорошо: кто больше убьёт, того награждают орденами!
Снова гром аплодисментов всего театра.
Аплодисменты не прерываются. Театр дрожит от аплодисментов.
Кто-то один свистнул.
Но этот свисток утонул в буре новых рукоплесканий.
— Так каждый вечер! — сказал мне потом один из актёров.