— Преступления против детей! Преступления против женщин!
Немецким газетам останется ответить;
— А заморенные в «концентрационных лагерях» бурские женщины и дети?!
— Палач!
— Сам в палачах был!
— Что детей загубил!
— Сам, брат, ребятишек истязал!
Разговор, достойный сахалинской кандальной.
Так поступают две просвещённейшие нации.
Что ж остаётся прочим?
Культура, прогресс.
Слова — пустые, как звон.
Культура, прогресс.
Самое прочное, что они создали, — пристяжные воротнички.
Всё остальное — вздор. Лак, очень дешёвый и быстро портящийся.
Он не выдерживает первой пробы.
Вспыхивает война в Китае, — массовые, зверские убийства, грабежи, жгут библиотеки, разрушают храмы.
Весь лак, покрывавший варварство Европы, сразу, моментально полопался, сошёл.
Самое совпадение китайских событий с парижской выставкой — ироническая улыбка судьбы.
В то самое время, как в Париже мир праздновал пышный праздник внешней культуры, на другом конце материка он показывал себя таким же грубым, жестоким, варварским, каким был много сот лет тому назад.
Самое выражение «двадцатый век» — анахронизм.
Много ли народу живёт действительно в XX веке?
Горсть учёных, мыслителей, теоретиков, далёких от жизни, поэтов, мечтателей.
Всё остальное только носит фо-коли XX столетия.
Век, когда, ведя войну, состязаются в варварстве и зверстве, когда мучение женщин и детей составляет государственное дело, — почему это двадцатый, а не один из самых мрачных, зверских, затхлых и удушливых средних веков?
Вот задача для философа истории:
— На основании фактов китайской войны, на основании действий англичан в Трансваале и подвигов немцев в Познани, определить, в каком столетии умственно и нравственно живёт сейчас Европа?
Немцы и Франция
В Париже, поздно ночью, я возвращался домой, — в Grand-Hôtel[.
Швейцар долго не отворял, и в ожидании я услышал за собой женский голос. Слабый и усталый.
Мне делалось «соблазнительное предложение».
Я промолчал.
— В таком случае, дайте мне хоть на извозчика! — сказал через несколько секунд женский голос.
Ещё несколько секунд молчания.
— Хоть несколько су на стакан пива!
У меня не было мелких, — ничего, кроме золотых, в кармане.
— Не дадите нескольких су?!
Женщина, задыхаясь, крикнула:
— Prussien!.. Saucisson!..[2]
В этом крике было столько ненависти, что я оглянулся.
— Я не немец.
При свете фонаря я увидел мёртвое лицо.
Настоящее мёртвое, восковое лицо с обострившимся носом, подбородком, скулами.
Глаза еле мерцали.
Женщина едва стояла на ногах.
— Что с вами?
— Я из больницы… два дня не ела…
Я сунул ей золотой.
Швейцар отворил дверь, и я не знаю, какое впечатление произвело это на женщину.
Полуумирающая от голода женщина, желая вылить всю злобу, всю ненависть, оскорбить как только можно сильнее, крикнула:
— Пруссак… Колбаса!
Это было каких-нибудь 8–9 лет тому назад.
В то время один из магазинов на больших бульварах вздумал написать на огромном зеркальном окне:
— Говорят по-немецки!
На следующий же день огромное зеркальное окно было разбито камнем.
Теперь нельзя себе представить мало-мальски порядочного отеля, ресторана, большого магазина, где бы не говорили обязательно по-немецки.
На каждом шагу на зеркальных окнах надписи:
— Man spriecht deutsch.[3]
И если бы кто-нибудь где-нибудь вздумал выругаться «немцем», — на него оглянулись бы с негодованием с десяток настоящих прусских лиц с настоящими бранденбургскими усами.
До того Франция переполнена немцами.
Как это случилось?
Медленно, исподволь, систематически, неизбежно — как судьба.
Император Вильгельм не пропускал ни одной оказии, чтоб не засвидетельствовать Франции «соответствующие чувства» немецкого народа.
Юбилей, общественное несчастье, открытие памятника, потеря какого-нибудь замечательного деятеля, — первое поздравление или соболезнование приходило всегда от императора Вильгельма.
Известен эпизод, как Феликс Фор узнал о смерти Жюля Симона от германского императора.
Когда умер Жюль Симон, — у президента был какой-то торжественный приём.
Нигде так не царит этикет, как в Елисейском дворце.
Президент французской республики — раб «протокола».
«Всякий француз может быть президентом республики», а потому, чтоб этот «всякий француз» не наделал каких-нибудь бестактностей, каждый его шаг размерен, определён и назначен «протоколом».