И вдруг появилось лицо Джейн.
Я заметила сестру, когда мы шли к открытой двери в ее комнату — обычно мы не закрывали дверей. Я едва разглядела Джейн, которая пряталась в приоткрытом шкафу, с ужасом глядя на меня широко раскрытыми глазами. Мы с Джоном Дэвидом в это время подходили к лестничной площадке. Джейн смотрела на меня из глубины шкафа, отчаянно вопрошая взглядом, как ей поступить.
Я указала глазами на Джона Дэвида и мысленно велела Джейн спрятаться, чтобы он ее не заметил. Если она закричит, все будет кончено. Он доберется и до нее. Куда бы он меня ни вел, что бы ни собирался со мной сделать, я не позволю ему обидеть Джейн.
Как раз перед тем, как Джон Дэвид повел меня вниз по лестнице, с чердака донесся шум. Я почувствовала, как давление острия ножа на мгновение ослабло, рука Джона Дэвида у меня на плече слегка дернулась, и я поняла, что он оглядывается. Как можно быстрее я подняла руку и приложила палец к губам: ш-ш-ш, чтобы заставить Джейн сидеть на месте; ш-ш-ш, и прощай; ш-ш-ш, и прощай…
Вот так я потеряла семью, дом, свою жизнь и саму себя — потеряла все, абсолютно все — за одну ночь.
16
Однажды, когда я была беременна Джейн, а Том постоянно пропадал на занятиях по бухгалтерскому учету и мы все еще жили в маленьком домике рядом с моим университетом, Джули сидела на деревянном полу гостиной в пятне солнечного света. Она вытянула пухленькие ножки, пряди светлых волос белели на солнце. Малышка сосредоточенно водила синим карандашом по газете. Когда она слишком сильно сжала карандаш и он отлетел в сторону, она не заплакала и не взяла другой карандаш, хотя вокруг нее лежала целая груда. Она сморщила лицо, неуклюже сжала пальцы, подползла к откатившемуся синему карандашу и подняла его. И снова начала рисовать, пока весь цикл не повторился.
Я наблюдала за ней, наверное, полчаса, прежде чем до меня дошло: ей попросту нравится синий цвет.
В первый раз я поняла, что в этом ребенке есть целый мир, который я никогда не увижу; мир, столь далекий от меня, что бессмысленно считать Джули моим продолжением, бессмысленно считать, что она моя дочь, а я ее мать. Думаю, в тот момент я любила ее сильнее всего.
Всего лишь воспоминание. Сначала я, как и все матери, хотела подарить Джули целый мир. А затем долгие годы хотела только одного: возможности ее похоронить.
Теперь я мечтаю вернуться в прошлое и подать ей чертов синий карандаш.
Я читаю стенограмму, пожирая ее глазами, и передо мной разворачивается весь масштаб трагедии моей дочери; я изучаю имена всех тех девочек, которыми она вынуждена была стать ради выживания: Шарлотта, Карен, Мёрси, Старр, Виолетта, Гретхен. В ее свидетельских показаниях они борются, сопротивляются, терпят неудачу, но в первую очередь выживают. Даже когда я сдерживаю слезы, думая, через что она прошла, я дорожу каждой из этих девочек, потому что все они частицы моей дочери, той, что ждет меня дома с Томом. Но больше всего меня ранит история Джули. Девочки, которую я будто бы знала, а на самом деле нет. Хуже того: я не знала себя. Из слов Джули обо мне проступает портрет незнакомки. Я пытаюсь припомнить каждый момент, который зафиксировала дочь. Я наблюдаю за ней на пороге ее юности и пытаюсь оправдать ту роль, которую сыграла, но меня ужасает, насколько по-своему она все видела и чувствовала. Я едва помню те эпизоды, которые она описывает. Мы с Джейн и Томом являемся персонажами ее истории, но я словно вижу нас всех на чужой планете через чужую атмосферу.
Я пытаюсь вспомнить, как Джули спрашивала меня о Боге, но не могу. Кем я была в ту секунду, чем таким важным занималась, что не помню? Кажется, я заканчивала просматривать электронную почту, а затем собиралась на собеседование. «Я видела, что мама смеется, но думала, что она смеется надо мной».
«Мама неодобрительно, поджав губы, разглядывала меня, когда я надевала нарядное платье…» Мне не нужно зеркало, чтобы понять, как это выражение выглядит со стороны. Я видела его на лице собственной матери, но не знала, что оно бывает и у меня.
«У меня всегда был наготове ответ, но мама даже не спрашивала… Наверное, ей не приходило в голову, как нелепо покупать такую ерунду за четыре квартала от дома».
Я где-то читала, что пуритане иногда объясняли смерть особенно любимого ребенка наказанием родителей за слишком большую любовь к нему. Они винили не суровые зимы, не малярийные болота, не отсутствие хорошей пищи и чистой воды, а ревнивого Бога.
Я никогда не любила старшую дочь больше младшей, могу сказать с уверенностью. Однако в Джули всегда было что-то загадочное: она казалась углубленной в себя и такой безмятежной. Где-то в глубине души я считала ее идеальной. Теперь я задаюсь вопросом: неужели я настолько боялась увидеть ее несовершенство, что чуть не убила ее?