Выбрать главу

За обедом в гостинице до меня дошло, что паралич не только изуродовал его, но и сильно осложнил ему жизнь. Пить более или менее успешно он мог только через соломинку: иначе все вытекало из парализованной стороны рта. Жевать мог только кусочек за кусочком — процедура изматывающая и конфузная. Хочешь не хочешь, пришлось разрешить Лил, причем лишь после того, как он заляпал галстук супом, заткнуть ему салфетку за воротник; колени его она уже прикрыла салфеткой, кое-как предохранявшей брюки. Время от времени Лил тянулась к нему и своей салфеткой — что выводило его из себя — убирала кусочки, вываливавшиеся незаметно для него изо рта и прилипавшие к подбородку. Не раз она напоминала ему, чтобы он набирал на вилку поменьше и в рот отправлял тоже куски поменьше, чем обычно.

— Угу, — шамкал он, убито уставясь в тарелку, — угу, правда твоя, — но, проглотив три-четыре куска, забывался. Процесс еды стал тягостным испытанием — вот отчего он и похудел, и выглядел таким изнуренным.

К тому же жизнь его еще более осложнилась, так как катаракта на обоих глазах за последние месяцы созрела и зрение даже в здоровом глазу затуманилось. Уже несколько лет мой нью-йоркский офтальмолог Дэвид Крон следил за тем, как у отца развиваются катаракты, и кое-как поддерживал его зрение, и в марте, вернувшись в Нью-Джерси после злополучной поездки во Флориду, отец тут же отправился в Нью-Йорк — настоять, чтобы Дэвид удалил катаракту со зрячего глаза; раз уж с параличом ничего нельзя поделать, он решил во что бы то ни стало восстановить зрение. Но вечером после его визита мне позвонил Дэвид и сказал, что не решится оперировать отца, пока не определят, чем вызван паралич лица и потеря слуха, а для этого надо провести еще кое-какие обследования. Он не уверен, что причина в параличе Белла.

И был прав. Гарольд Вассерман, лечащий врач отца в Нью-Джерси, договорился, что отцу сделают МРТ[3], на чем настаивал Дэвид, тут же, в Нью-Джерси; получив снимок из лаборатории, Гарольд под вечер позвонил мне и сообщил результаты. У отца оказалась опухоль мозга, «гигантская», как он сказал, но по МРТ нельзя судить, доброкачественная она или злокачественная.

— В любом случае, — сказал Гарольд, — такие опухоли смертельны.

Далее нам следовало проконсультироваться с нейрохирургом: он определит, что это за опухоль и что можно, если вообще что-либо можно, предпринять.

— Я особых надежд не питаю, — сказал Гарольд. — И вам не советую.

Мне удалось отвести отца к нейрохирургу, скрыв от него, что обнаружила МРТ. Я соврал — сказал, что обследование ничего не показало, но Дэвид, прежде чем удалять катаракты, хочет перестраховаться и заручиться еще одним мнением. А тем временем договорился, чтобы снимок отправили в гостиницу «Эссекс-хаус» в Нью-Йорке. Мы с Клэр Блум[4] остановились там, пока подыскивали квартиру: собирались поселиться в Манхэттене — последние десять лет мы разрывались между двумя домами, ее лондонским и моим коннектикутским.

Меж тем всего за неделю до того, как мне прислали в огромном конверте снимок отцовского мозга вместе с заключением рентгенолога, Клэр вернулась в Лондон — повидать дочь, посмотреть, как идет ремонт ее дома, и встретиться с бухгалтером на предмет затянувшейся тяжбы с английскими налоговыми службами. Она стосковалась по Лондону и уехала на месяц не только с тем, чтобы заняться практическими делами, но и с тем, чтобы хоть как-то притупить тоску по родине. Наверно, если бы опухоль у отца обнаружили раньше, когда Клэр еще не уехала, его болезнь не поглотила бы меня всецело, и, по крайней мере вечерами, я, по всей вероятности, не был бы так угнетен отцовской болезнью, как в одиночестве. Но даже и тогда я считал, что отсутствие Клэр — при том, что в гостинице я ощущал себя неприкаянным, бесприютным и был не в состоянии писать — пришлось, как ни странно, весьма кстати: ничто меня не отвлекало, и я мог полностью посвятить себя отцу.

Наедине я к тому же мог позволить себе отдаться горю — не было нужды прикидываться мужественным, зрелым или философичным. Оставшись один, я плакал, если мне хотелось плакать, — и никогда в жизни я не плакал так надрывно, как в ту минуту, когда вынул из конверта пачку снимков его мозга: и не потому, что без труда различил опухоль в его мозгу, а просто потому, что это был его мозг, мозг моего отца, мозг, побуждавший его думать так, как он думал, — прямолинейно, высказываться так, как он высказывался, — категорично, спорить так, как он спорил, — яростно, принимать решения так, как он их принимал, — сгоряча. Вот оно, это вещество, порождавшее в нем неотступную тревогу и поддерживавшее все восемь десятков лет его упорную самодисциплину, — источник всего, что так бесило меня, его сына, когда я был подростком: это оно управляло нашими судьбами в те далекие годы, когда он был всемогущ и решал все за нас, а теперь его теснила, смещала и разрушала «крупная опухоль, расположенная преимущественно в районе правого мостомозжечкового угла и околомостовых цистерн. Опухоль проникла в правый кавернозный синус с прорастанием в сонную артерию…» Я не знал, где находятся мостомозжечковый угол или околомостовые цистерны, но, когда прочел в заключении радиолога, что опухоль проросла в сонную артерию, я воспринял это как смертный приговор. «Наблюдается также явное разрушение правой каменистой части височной кости. И вследствие этого смещение и сдавление моста и правой ножки мозжечка веществом опухоли».