На кладбище я был всего два раза, первый раз — в день ее похорон в 1981 году, во второй — на следующий год, когда повез отца посмотреть надгробие. Оба раза мы ехали не из Манхэттена, а непосредственно из Элизабета, поэтому я и знать не знал, что автострада ведет к кладбищу. Но если бы я в тот день и впрямь вознамерился найти его, я бы как пить дать заблуди лея в бесчисленных поворотах, ведущих к ньюаркскому международному аэропорту, элизабетскому аэропорту и назад к центру Ньюарка. И хотя в то утро, когда мне предстояло сообщить отцу, что у него смертельно опасная опухоль мозга, я — ни сознательно, ни бессознательно — не стремился попасть на кладбище, я проехал прямиком от манхэттенской гостиницы до могилы матери и участка рядом с ней, где суждено упокоиться моему отцу.
Мне не хотелось заставлять отца ждать ни минутой дольше, и тем не менее, оказавшись там, где я оказался, я не мог продолжать путь так, словно ничего из ряда вон выходящего не случилось. Я не ожидал, что, если выйду из машины и постою у материнской могилы, мне откроется нечто новое; не ожидал, что память о матери меня утешит, укрепит или наведет на мысль, как лучше помочь отцу в его беде; не думал я и что, увидев участок, предназначенный для отцовской могилы, вовсе паду духом. Я случайно свернул не туда — вот почему я оказался у ее могилы, — и я вылез из машины и прошел на кладбище, чтобы отдать дань неодолимой силе случайности, приведшей меня сюда. Моя мать и все, кто лежал здесь, были приведены сюда неодолимой силой — силой в конечном счете еще более невероятной случайности — силой своего рождения на свет.
На мой взгляд, стоя у могилы, все мы думаем примерно одно и то же, и мысли эти не слишком отличаются, за вычетом красноречия, от мыслей Гамлета над черепом Йорика. Ну что такого можно подумать или сказать, что не будет вариацией на тему «он тысячу раз носил меня на спине»[5]. Кладбище, как правило, напоминает о том, до чего мелки и затерты наши мысли на этот счет. Можно — почему бы нет? — попытаться поговорить с мертвыми, если надеяться, что от этого станет легче; можно, как я этим утром, сказать: «Так вот, мам…», но в глубине души от себя не скрыть — даже если удастся пойти дальше первой фразы, — что с таким же успехом можно поговорить со скелетом в кабинете костоправа. Можно давать мертвым обеты, рассказывать, что у вас нового, просить их понять, простить, любить тебя — ну а можно подойти к этому иначе, более действенно: выпалывать сорняки, подметать, обводить пальцем надписи на надгробье; можно даже опуститься на колени и прижаться руками к тому месту, где они закопаны, прикоснуться к земле, земле, где они лежат, закрыть глаза и вспоминать, какими они были, когда еще были с тобой. Но этим воспоминаниям ничего не изменить, кроме одного: мертвые кажутся еще более далекими и недосягаемыми, чем десять минут назад, когда ты вел машину. Если на кладбище никого нет и тебя не увидят, можно, чтобы мертвые не казались такими мертвыми, делать всяческие несуразности. Но даже если удастся взвинтить себя до того, что тебе почудится, будто они здесь, все равно ты уйдешь, а они останутся. Кладбище доказывает, во всяком случае, людям вроде меня, не то, что мертвые с нами, а то, что их с нами нет. Их нет, а мы, мы — пока еще — здесь. Таков закон жизни и, пусть с ним невозможно смириться, усвоить его легко.
2 Мама, мама, где ты, мама?
Отслужив свое, отец получил от компании «Метрополитен лайф»[6] пенсию — ее более чем хватало, чтобы жить скромно, без излишеств, что, собственно, естественно и достаточно для человека, который вырос только что не в нищете и проработал как каторжный сорок лет, чтобы его семья могла жить безбедно, пусть и без затей, и не тянулся к престижным товарам, показухе или роскоши. В добавление к пенсии от «Метрополитен» — ему выплачивали ее уже двадцать три года — он располагал пенсией по социальному страхованию и процентами на скопленный за жизнь капитал: тысяч восемьдесят в сберегательном банке, банковских сертификатах и муниципальных облигациях. Невзирая на прочное финансовое положение, на старости лет он, тем не менее, стал огорчительно скареден во всем, что касалось его личных расходов. При том, что он не жался и щедро одарял двух своих внуков, когда у них возникала нужда в деньгах, он вечно экономил по мелочи, лишая себя вещей привычных или нужных.
Так, он отказал себе в «Нью-Йорк таймс» — и это было одним из самых тяжких для него результатов скаредности. Он обожал эту газету и имел обыкновение прочитывать ее поутру от корки до корки, теперь же он не покупал газету, а дожидался, когда кто-нибудь из соседей — это ж надо быть таким беспечным, чтобы выкладывать за нее тридцать пять центов! — не уступал ему свою. Прекратил он покупать и «Стар-леджер», ежедневную газету ценой в пятнадцать центов; ее вкупе с приказавшей долго жить «Ньюарк ньюс» он читал со времен моего детства, когда она еще называлась «Ньюарк стар-игл». Женщину, приходившую раз в неделю к маме для основательной уборки и стирки, он стал приглашать лишь раз в месяц, а в остальное время управлялся сам.