— Тебе бы, милый, лучше пойти туда и как-то повлиять на отца, — шепнула она мне на ухо. — Он выбрасывает ее вещи.
Я вошел в спальню, властно сказал: «Пап, ну что ты делаешь?» — но и это его не остановило. На постели уже громоздилась груда платьев, пальто, юбок и блуз, вынутых из стенного шкафа, а сейчас он деловито выкидывал вещи из нижнего ящика комода в пластиковый мешок для мусора. Я положил руку ему на плечо, с силой сжал его.
— Люди приехали сюда ради тебя, — сказал я, — они хотят тебя видеть, поговорить с тобой…
— Все эти вещи… и кому они теперь нужны? Мне что — нужно, чтобы они тут висели? Их можно отослать в «Еврейскую взаимопомощь» — все вещи новенькие, как с иголочки.
— Остановись, прошу тебя, остановись. Спешить некуда. Позже мы с тобой этим займемся. Оставь это, — сказал я. — Соберись. Иди в гостиную — тебя там ждут.
Но он и так был собран. Судя по всему, поведение его нельзя было списать ни на помрачение сознания, ни на истерику — просто-напросто он вел себя так, как всегда: справившись с одной трудной задачей, брался за другую. Полчаса назад мы погребли мамин прах; значит, теперь нужно убрать ее вещи.
Я увел его из спальни, и, едва он оказался среди гостей, пришедших выразить нам соболезнование, как у него тут же развязался язык и он стал уверять всех и каждого, что чувствует себя отлично. Я вернулся в спальню — вынуть из мусорного мешка связку выброшенных им сувениров, тщательно и бережно хранимых мамой, и среди них мой ключ «Фи-бета-каппа»[8] в коричневом конвертике — маме очень хотелось его иметь, — пачечку программок выпускных торжеств по окончании членами нашей семьи того или иного учебного заведения, поздравительные открытки к дням рождения от брата и меня, стопку телеграмм, оповещающих о различных радостных событиях, газетные вырезки обо мне и моих книгах, присланные ей друзьями, снимки двух внуков в младенчестве — главные ее сокровища. Отец не мог вообразить, к чему теперь эти вещи, когда ее, так любовно их хранившей, не стало, к чему эти сувениры, дорогие сердцу той, чье сердце перестало биться два дня назад в ресторане «Дары моря», куда они по давно заведенному распорядку пошли воскресным вечером поужинать с друзьями. Маме только что подали суп из моллюсков — ее любимое блюдо, ко всеобщему удивлению, она сказала: «Что-то мне расхотелось его есть» — это были ее последние слова, еще миг — и она умерла от обширного коронаротромбоза.
Больше всего меня потрясла примитивность отца. Когда он, уединившись в спальне, опрастывал ящики ее комода и шкафа, казалось, на это его толкнул инстинкт, наверное, вполне естественный в диком звере или туземце, однако вопиюще противоречащий любому из погребальных обрядов, которые цивилизованное общество выработало с целью смягчить чувство потери у людей, переживающих утрату своих близких. При всем при том было нечто чуть ли не достойное восхищения в этой беспощадной трезвой решимости немедля признать, что отныне он старик и его удел — коротать остаток дней в одиночестве, так что никакие реликвии ни в коей мере не заменят подругу из плоти и крови, с которой прожито пятьдесят пять лет. Мне показалось, он решил, не мешкая, освободить квартиру от ее вещей, похоронить и их не потому, что опасался их призрачной власти, а потому, что не считал возможным уклониться от того, страшнее чего нет.
Ни разу в жизни, насколько я знаю, он не пытался уйти от удара, каким бы сокрушительным тот ни был, и все же, как мне стало позже известно, когда мама умерла, он бежал от покойницы. Случилось это не в ресторане, где она умерла, а в больнице, где признали, что она умерла, лишь после того как врачам «скорой помощи» не удалось вернуть ее к жизни по пути из ресторана в реанимацию. В больнице носилки с ее телом поставили в отдельную палату, и когда отец — он следовал за «скорой» на своей машине — вошел в палату посмотреть на нее, видеть то, что он увидел, оказалось выше его сил, и он бежал. Прошел не один месяц, прежде чем он заставил себя об этом рассказать, а когда заставил, то рассказал не мне, не брату, а Клэр — женщине, она могла по-женски отпустить ему грех, а без этого ему было не избыть стыда.
Сам он был не способен объяснить, почему сбежал, но я задавался вопросом — не потому ли он сбежал, что до него дошло: в ее смерти есть и его вина, ведь в то утро, хотя ей это было не под силу, он принудил ее совершить долгую прогулку. Она уже некоторое время страдала жесточайшей одышкой и — от меня это утаили — стенокардией; а прошлой зимой ее долго мучил артрит, что и вовсе ее подкосило. Ту зиму она практически провела в кресле, однако в день, когда она умерла, стоял погожий май, она наконец-то выбралась из дому — размять ноги, и они с отцом прошли три, причем очень длинных, квартала до аптеки, а потом — на этом настоял отец, утверждая, что такая прогулка пойдет ей на пользу, — вернулись домой пешком. Как говорила тетя Милли — мама позвонила ей перед тем, как идти в ресторан, — к тому времени, когда они дошли до аптеки, мама уже совершенно выдохлась. «Я думала, мне не вернуться домой», — доложила она тетке, но, вместо того чтобы остановить такси или подождать автобус, они недолго передохнули на ближайшей скамейке, и отец двинул ее в обратный путь.