Но сближает нашего героя с Алешей Поповичем, прежде всего, единая вера — единый культ Матери-Земли. «Мать-земля моя родная, я твою изведал власть!» — восклицает Василий Теркин, указуя на основной источник своей духовной мощи — кровную связь с родной землей. Святая высота войны за родную Мать-Землю придает образу Василия Теркина незабываемые эпические черты — черты «русского чудо-человека».
Таким же «русским чудо-человеком» предстает и герой повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича», воевавший на летописной реке Ловать, а затем очутившийся в лагерной преисподней. Перед нами предстает тот же Алеша Попович, тот же Василий Теркин, только в другой экстремальной ситуации — как бы «на том свете». Наш герой также никогда не ходит прямоезжей дорогой. Он жив той хитростью-премудростью, что заставляет идти в обход — припрятывать хлебную пайку в матрас или тайком добывать толь для обогрева. Он и на воле собирается жить в обход — красить под трафарет ковры, где тройка в красивой упряжи везет некоего богатыря. Причина, по которой Шухов так действует, заключается в том, что «прямую дорогу людям загородили» — загородили новые богоборческие властители, умело использующие противоречия русского религиозного сознания в своих целях.
Шухов исповедует те же нравственные принципы, что и Василий Теркин — нельзя выжить, впадая в грех уныния и бесчестия. И даже о вере своей, древней славянской, он говорит с улыбкой и редким достоинством. Его Бог напоминает огненного Перуна («как громыхнет — пойди не поверь»), который крошит убывающий месяц на звезды.
Василий Теркин и Иван Шухов — центральные образы русской литературы ХХ столетия, демонстрирующие способность уцелеть в страшной круговерти минувшего столетия. Ни отважный казак Михаила Шолохова, ни мудрый мастер Михаила Булгакова не имеют подобной перспективы — они обречены на смерть. Жизнестойкость Теркина и Шухова определяется своеобразными чертами национального характера, что присущи эпическому герою Алеше Поповичу — веселость, находчивость и смелость, не чуждая осторожности. Основу их миросозерцания составляет древняя языческая вера с культами Матери-Земли и Отца — небесного громовержца. И здесь главную роль играет волшебная наука волхвов — та самая хитрость-премудрость выживания, то самое умение оборачиваться и затаиваться до поры, до времени.
Общепринятая легенда о трех богатырях появляется накануне той катастрофы, которая раскалывает пополам ядро русской цивилизации. По большому счету, это Алеша Попович как носитель стародавней народной веры выступает против Ильи Муромца и Добрыни Никитича, олицетворяющих официальную религиозную и светскую власть. И низвержение с пьедестала конной статуи Александра III, и повсеместное разрушение православных святынь объясняется той двойственностью, той противоречивостью, что лежит в основе цивилизации, созданной на славянской земле усилиями варягорусов. Двойной чужеземный гнет запечатлелся в народной памяти, и ее современная стихийная реакция потрясла самые основы тысячелетнего царства.
Рамбовская троица
«Империи не умирают — они не из того материала, — говорит сторож. — Просто надо знать, где сегодня находится столица нашей империи, и тогда все станет понятно».
Рамбовская троица — церковный сторож да два портовых кочегара — возлежит на берегу Финского залива. Дует северный ветер — волны идут бестолковыми стадами, прибрежные камыши переливаются серебром на меху, чайки стерегут облака, сверкая острыми крыльями.
На берегу костер горит — сизые языки пламени лижут огромную консервную банку. В банке плавится свинец памяти. Рядом змеятся куски раскуроченного кабеля. Церковный сторож встает, подбрасывает хворост в замирающий огонь. «Культура, — покряхтывает он, — это умение выживать на местности».
Портовые кочегары меланхолично потягивают пиво из бутылок густо-зеленого стекла. «Номер девять — убойное пиво, — замечает один из них, прокопченный угольным духом котельной. — Они туда спирт подмешивают».
«Травят народ, — лениво откликается другой, облагороженный легким налетом городской гари. — Нашей смерти ждут. Не дождутся! У нас — древний навык выживания».
Струится в песчаные формы расплавленный металл, играя на солнце эфирными оттенками золота и лазури. «Свинец, понятно, в губернаторские ноги пойдет, — отбрасывает сторож тяжелую банку, пышущую жаром. — Для большей устойчивости. Его при жизни носило туда-сюда, как пушинку. Пусть хоть после смерти постоит неколебимо, как Россия».
«Для неколебимости надобна бронза и медь — философствует кочегар, облагороженный гарью. — Только эти металлы обладают благородными имперскими свойствами. Так что без них никак не обойтись».
«Вон на том Летучем Голландце полно этого добра, — кочегар, прокопченный духом, машет рукой в сторону заброшенного корабля. — Там, в трюме, пруд пруди этих имперских свойств».
Давно бросил якорь на тихом взморье Летучий Голландец, а корабельный гюйс давно выветрил запахи горькой соли и крепкого спирта. Однако еще таил, еще оберегал заброшенный корабль свои несметные сокровища — медные трубы, вентили, задвижки и прочие россыпи цветного лома. Правда, местные могильщики уже похозяйничали на нем и кое-какую мелочь вынесли. Но крупные драгоценности, какие-нибудь кингстоны, еще оставались нетронутыми. Летучий Голландец покачивался на волнах одиноким призраком.
«На губернатора одного кингстона, должно быть, хватит — там двадцать килограмм чистой меди», — неспешно направляется к призраку рамбовская троица…
Однажды церковный сторож да два портовых кочегара возмечтали воздвигнуть на берегу пустынных волн символ народной жизнестойкости — монумент Александру Даниловичу Меншикову, который из веселого пирожника изловчился стать первым питерским губернатором. Их отнюдь не смутило юбилейное нашествие бронзовых варягов, когда Кваренги, Растрелли, Росси, Ринальди загромыхали стройными рядами по праздничным площадям, а милосердный казахский акын Джамбул, усыновивший всех несчастных питерцев, замкнул эту безмолвную колонну.
«У властей своя мечта, — заключила троица, — а у нас своя».
В приморском городке Рамбове, возведенном Меншиковым неподалеку от Санкт-Петербурга, идея увековечивания первого питерского губернатора в нетленной бронзе вызвала оживленные споры. Причем народ больше увлекала не материальная, а духовная сторона монументального вопроса — какую памятную надпись высечь на пьедестале?
Дискутируя с народом, церковный сторож напирал на преданное служение священному монаршему престолу, которым отличался Меншиков. Он всегда был рядом с Петром, свидетельствовал сторож. Грудью ли защитить царя в сражении кровавом, бревно ли подхватить в строительстве великом, на перси ли женские указать очам любострастным — всегда рядом оказывался Меншиков. Это он сориентировал Петра на свою полюбовницу, которая затем стала благоверной монаршей супругою — Екатериной Первой. Поэтому ему более всего подойдут бессмертные пушкинские строки — «царю наперсник, а не раб».
В то же время кочегар, слегка облагороженный городской гарью, намекал на некоторую меншиковскую стяжательность, вспоминал случаи светлейшего мздоимства и даже казнокрадства. В назидание другим он предлагал вырубить на памятнике ломоносовскую эпитафию, которая приобрела современное звучание в силу нового, разбойного толкования слова стрелка — «под сею кочкою оплачь, прохожий, пчелку, что не ленилася по мед летать на стрелку».