Примечательно, что в финале рассказа действие происходит уже не в эпоху Екатерины, а в 1919 году, во время Гражданской войны. Группа оторвавшихся от своего отряда «зелено-красных» партизан нечаянно наталкивается в Сибири на Вечный-град-на-Дальней-реке, богатую столицу раскольников. Накормив партизан, жители города отправляют их в дальнейшее путешествие с проводником. Из его рассказов партизаны узнают об истории города, который проводник решил покинуть, чтобы пойти в бой на стороне красных «за веру, за Вечный град, за тишину истории»[512].
Можно согласиться с Геллером, что в рассказе «Иван Жох» содержится первое зерно романа «Чевенгур»[513]. Во-первых, в рассказе затрагивается существенная для «Чевенгура» тематика поисков «вечного града» и «тишины истории». Во-вторых, в нем вводится историческое измерение в форме двуплановой структуры, которая в «Чевенгуре» стягивается в одну временную плоскость. Рассказ как бы иллюстрирует платоновскую концепцию чередования «утопических волн» в истории. Через образ проводника Кузьмы Сорокина, потомка Ивана Жоха, устанавливается внутренняя связь между революционными событиями XVIII и XX веков — между «волнами» пугачевского бунта и революцией большевиков. В-третьих, в рассказе бросается в глаза обманчивость утопических мотивов. Царь-избавитель, надежда народа, является сомнительной личностью, мечтающей только о «жирной жизни». «Каменный вечный невозможный город» раскольников, светящийся в «немощном свете бесшумного солнца»[514], словно предвосхищает миражи города Чевенгура или башни будущего в «Котловане». Рассказчик знаменательно отмечает, что проводник Сорокин «прожил в том месте, откуда нас выгнали, больше, чем мы — и этим нас превосходил»[515]. Как будто Вечный Град — это рай, из которого партизан изгнали на «безвозвратное путешествие». Без сомнения, «Иван Жох» — рассказ скорее о неопределенных и даже бредовых чаяниях народа, о мужицкой утопии, чем о конкретных исторических событиях[516]. Все эти черты сближают произведение с романом «Чевенгур», также отличающимся амбивалентностью оценок и расплывчатостью в плане идеологических классификаций.
Старообрядческий толк бегунов, или странников, о знакомстве с которым свидетельствует рассказ «Иван Жох», возник во второй половине XVIII века. В отличие от большинства старообрядцев, бегуны не удовлетворялись смиренным внутренним сопротивлением власти Антихриста. Исповедуя идею «побега как средства противостояния социальному злу»[517], они проявляли своеобразный радикализм в осуществлении своих представлений о Царстве Божием на земле. В представлениях бегунов смешались религиозные и социально-политические мотивы. Антихрист виделся им в тройной форме: в чувственной (в виде царя), духовной (в виде духа общества) и в расчлененной (в виде различных лиц и общественных институтов)[518]. Словно одержимые манией преследования, странники убегали ради спасения души не только от никонианской церкви, но и от всего официального мира — от законов государства, от денежной и паспортной системы, от службы в армии и семейных связей. Поэтому образ жизни секты носил конспиративный бродячий характер.
Учение бегунов сводится к манихейскому делению мира на Божье и сатанинское: «Мир Божий беден, мир сатанин богат, горд и роскошен»[519]. Радикальное крыло бегунов отрицало частную собственность и благополучие. Из этого отрицания следовала необходимость обобществления всего имущества. Однако, как отмечается в литературе, несмотря на требование строгого аскетизма и целомудренной жизни — брак у них считался блудом, — многие странники, включая «наставников», имели любовниц.
Кроме странничества, большую роль в рассказе играют популярные в народе легенды о далеких блаженных землях. Здесь помимо легенд о граде Китеже и о городе Игната надо упомянуть проходящую в рассказе намеком легенду о Беловодье[520]. В старообрядческой среде она долго циркулировала в форме рассказов путешественников, описывающих маршрут в Опоньское (т. е. японское) царство[521]. Несмотря на неопределенность и фиктивность этих описаний, можно понять, что Беловодье расположено на семидесяти больших островах где-то за Китаем, что оно заселено не только «опонцами», но и выходцами из России и других стран, бежавшими от власти Антихриста. Беловодье описывается как недоступная Антихристу земля без светской власти, как крестьянский рай плодородия и богатства.
Характерно, что легенда о Беловодье не только была утешительным вымыслом, но и влекла за собой длительную историю фактических поисков. Попытки такого рода начались с двадцатых годов XIX века и достигли своего апогея в 1850–1880-е годы. Затем стали появляться и рассказы о том, как искали Беловодье, но не нашли. Уже во второй половине XIX века легенда начала проникать и в художественную литературу. У Мельникова-Печерского, например, вариант легенды связан с паломником Стуколовым, побывавшим «за Сибирью, в сокровенном Опоньском государстве»[522]. В его рассказе дано подробное описание мучительных поисков и, наконец, восторженное описание земли, где обитают японцы и русские люди старой веры: «Такое во всем приволье, что нигде по другим местам такого не видно. Всякие земные плоды там в обилье родятся: и виноград и пшено сорочинское; одно только плохо: матушки ржицы нет и в заводе»[523]. Похожую характеристику находим в повести Александра Новоселова 1917 года: «Не должно быть там власти, от людей поставленной. Тем и свято оно, Беловодье. Ни пашпорта тебе там, ни печати антихристовой — ничего <…>. Правой вере простор <…>. Живи, как хочешь»[524]. С этой же народной легендой связана, скорее всего, и повесть Всеволода Иванова «Бегствующий остров» (1926), в которой достижение старообрядческого Белого Острова переводится в послереволюционный период[525].
Хотя в «Чевенгуре» — в отличие от рассказа «Иван Жох» — нет прямых указаний на легенду о Беловодье, этот идейный фон является одним из предтекстов романа[526]. Беловодская легенда позволяет расшифровать загадочное прозвище вождя чевенгурских большевиков Чепурного. Когда Саша Дванов осведомляется о его фамилии, герой отвечает: «Моя-то — Чепурный. Но ты пиши — Японец; весь район ориентируется на Японца» (184)[527]. Внимание к сектантской подоплеке романа позволяет связать Японца с Опоньским царством беловодской легенды[528]. По рассказу Мельникова-Печерского, в 1839 году в нижегородской губернии появился бродяга, выдававший себя за подданного японского государства и утверждавший, что в Японии существует земля старообрядческого устройства. Известен и случай проходимца Аркадия Беловодского, который объявил себя епископом «беловодского поставления». Ему удавалось в течение почти тридцати лет спекулировать на вере простого народа в легенду о Беловодье[529].
В романе «Чевенгур» странники, рассеивающие «на своем ходу тяжесть горюющей души народа», отвечают на вопрос, куда они идут: «Мы куда попало идем, где нас окоротят» (82). Самый последовательный из них, пожалуй, пешеход Луй, который требует объявить коммунизм странствием и «непрерывным движением людей в даль земли» и предлагает «снять Чевенгур с вечной оседлости» (215). Ревком не одобряет этого предложения, но предоставляет ему возможность уйти из Чевенгура, причем этот шаг интерпретируется иронически с помощью партийного лозунга «движение — дело масс». Полной оседлости в Чевенгуре все-таки нет, поскольку дома и сады постоянно передвигаются — все постройки стоят «не на месте, а на ходу».
516
На тот факт, что Платонов отходит от исторических реалий «к народной легенде», указывает Л. Суматохина (Платонов в работе над рассказом «Иван Жох» // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. Вып. 4. С. 489).
517
520
В отличие от Чистова (см. выше), Мальцев (Указ. соч. С. 13) считает, что странники не играли существенной роли в возникновении этой легенды.
525
См.:
526
См.: