Я, Пол Брэнд, семидесяти лет от роду, с гораздо большим, чем мне хотелось бы, количеством морщин и гораздо меньшим количеством волос, могу не тревожиться по поводу своего здоровья, внешности и способностей, число которых неуклонно уменьшается. Болезненная и не дающая передышки зависимость от придуманного мною образа себя уступает место свободно и радостно принятой необходимости для меня Божьего образа.
Я вижу, что становлюсь все менее самостоятельным. Мне нечем гордиться. Но я принадлежу к Телу Христову, и эта принадлежность таит в себе высшую награду. С Божьей точки зрения, мы, члены Тела Христова, поглощены, окружены Телом. Мы — «во Христе», как не уставал повторять Павел. Авторы Нового Завета старались подыскать подходящие сравнения, чтобы пояснить эти слова. Они говорят: мы живем, мы пребываем в Нем (см. 1 Ин. 2:6). Мы — «Христово благоухание Богу» (2 Кор. 2:15). Мы сияем, как светила в мире (см. Флп. 2:15). Мы «святы и непорочны пред Ним в любви» (Еф. 1:4). Это лишь несколько отрывков. Все новозаветные послания рассказывают нам о том, кем мы являемся, будучи во Христе. Мы — радость Божия, Его гордость, мы — эксперимент Божий на земле. Мы призваны явить Его мудрость «начальствам и властям на небесах» (Еф. 3:10). Бог через нас восстанавливает на земле Свой разрушенный при грехопадении образ.
Членами Его Тела стали представители всех стран и народностей. Ибо в Нем нет ни эллина, ни еврея, ни раба, ни свободного. Простой рыбак, летчик с обожженным лицом, паралитик, ветхая старуха с радостью могут занять в Теле свое законное место, И тогда мы облекаемся в Его славу. Нашей славы тут нет. Труднее приходится обладателям богатства, красивой внешности, спокойной жизни. Но для всех нас награда одна: Бог будет судить нас исходя не из наших заслуг или промахов, а только из заслуг Христовых. Когда Он смотрит на нас, то видит Своего возлюбленного Сына.
«Мы же все, открытым лицем, как в зеркале, взирая на славу Господню, преображаемся в тот же образ от славы в славу, как от Господня Духа» (2 Кор. 3:18).
КРОВЬ
4.
Сила
Муха — более благородное создание, нем солнце, потому что муха имеет жизнь, а солнце нет.
Моя карьера врача началась в одну из мрачных ночей в Коннотской больнице в восточной части Лондона. До этой ночи я упорно игнорировал любые попытки окружающих уговорить меня поступить в медицинский колледж. В течение длительного времени моя семья целенаправленно убеждала меня заняться медициной; дядя даже предложил оплатить весь курс учебы в университете. Я оканчивал школу, когда из Индии вернулась мама, и мы серьезно задумались о моем будущем.
Однажды мы вдвоем с мамой сидели у камина в ее спальне. Мы не виделись шесть лет, и я был потрясен переменами в маминой внешности. Двенадцать лет жизни в сельских районах Индии стерли с ее лица британскую аристократическую отточенность линий, оставив свой разрушительный след. Горе превратило лицо в маску: мой отец умер от гемоглобинурийной лихорадки в этом году. Она вернулась домой отчаявшимся, сломавшимся человеком, ища защиты и Убежища.
Для меня было довольно странно обсуждать свое будущее с человеком, которого я не видел шесть лет. «Ты знаешь, твой отец обожал жить в горах и лечить там людей, — мягко начала мама. — Ему всегда хотелось получить хорошее медицинское oбразование, а он прошел всего лишь краткий курс в Ливингстонском колледже. Если бы он… кто знает, может быть, сейчас он был бы с нами — он бы знал, как лечить лихорадку».
В маминых глазах стояли слезы, она периодически замолкала, чтобы подавить рыдания. Она стала рассказывать мне о новых законах Индии, запрещающих заниматься врачебной практикой лицам, не являющимся дипломированными специалистами. Потом она вдруг посмотрела мне прямо в глаза и серьезно сказала: «Пол, твой отец все время мечтал, чтобы ты продолжил его дело. Он хотел, чтобы ты стал настоящим врачом».
«Нет, мама! — Я оборвал ее на полуслове. — Я не хочу быть врачом. Мне не нравится медицина. Я хочу быть строителем: строить дома, школы и, возможно, больницы. Но я не хочу быть врачом».
Она не стала спорить, но я почувствовал, как между нами выросла стена. У меня возникло гнетущее ощущение, что своим нежеланием изучать медицину я разочаровал ее, а также своего отца и великодушного дядю. Я не мог тогда сказать маме, я даже самому себе признавался с трудом, что настоящая причина крылась в другом: я не выносил вида крови и гноя. Меня с самого детства тошнило даже при мысли об этом.
В детстве мы с сестрой жили с родителями в Индии. Естественно, мы — дети — совали свой нос во все их дела. Иногда в наш дом приходили пациенты с загноившимися нарывами, и, когда отец делал перевязку, мы держали наготове бинты. Когда мы жили во временно разбитом лагере, отец ставил стерилизатор куда–нибудь в тень большого дерева, кипятил инструменты и начинал вскрывать нарыв. Он не применял анестезию, поэтому во время вскрытия и дренажа нарыва пациент из–за боли судорожно цеплялся за все что было под рукой. Моя сестра сразу же отворачивалась, как только отец брал в руки нож. Я смеялся над ней и говорил, что мальчики ничего не боятся.
На самом же деле я органически не переносил крови и гноя. Я ненавидел все эти процедуры и последующую стерилизацию инструментов, и влажную уборку помещения. Спустя годы воспоминания ничуть не притупились, и я категорически не хотел становиться врачом.
Прошло пять лет с того неприятного разговора с мамой. В это трудно поверить, но случилось так, что я стал работать в Конноте, небольшой больнице в восточной части Лондона. Я неукоснительно следовал своей мечте стать строителем: испробовал разные строительные профессии, работая учеником плотника, каменщика, маляра и укладчика. Мне очень нравилось все это. Вечерами я учился, овладевая теорией строительного дела, чтобы получить диплом инженера–строителя. Мне не терпелось освоить специальность и поехать работать в Индию. Миссионерская организация предложила включить меня в список желающих посещать курс обучения в Ливингстонском колледже по курсу «Гигиена и тропическая медицина». Это был тот же курс, который закончил мой отец. В конце курса предполагалась практика, для прохождения которой меня и направили в местную больницу, чтобы я прямо в палатах делал перевязки лежачим больным, а также чтобы учился у опытных врачей основам медицины: ставить диагноз и назначать курс лечения.
И тут случилось непредвиденное. Это произошло во время моего дежурства в Конноте. Случившееся окончательно и бесповоротно изменило мое отношение к медицине. В ту ночь санитар привез в мою палату молодую красивую женщину, попавшую в аварию. Она потеряла много крови, ее кожа была мертвенно бледной, а каштановые волосы резко контрастировали с белизной кожи. Женщина была без сознания.
Персонал больницы быстро и без паники трудился над доставленной с места аварии пациенткой. Медсестра побежала за бутылкой с донорской кровью, врач возился с капельницей для переливания крови. Другой врач, увидев меня в белом халате, протянул мне манжету от прибора для измерения артериального давления. К счастью, к тому моменту я уже знал, как находить пульс и измерять давление. Но на холодном, влажном запястье женщины не прощупывался даже малейший пульс.
В ярком свете больничных ламп она напоминала восковую Мадонну или гипсовую фигурку святого, которые нередко можно встретить в католических церквях. Даже губы у нее были мертвенно бледными. Когда доктор взял стетоскоп, чтобы прослушать пациентку, и расстегнул одежду у нее на груди, я заметил, что и соски у этой женщины были какими–то побелевшим. На фоне этой повсеместной бледности яркими пятнышками выделялись несколько веснушек. Казалось, что женщина не дышит. Я был в полной уверенности, что она мертва.