Мы вышли на улицу, и теперь уже Лилька ни о чем не спрашивала меня, зачем было спрашивать? И так все было ясно. И вывод напрашивался сам: я идиот, нельзя ни к чему относиться предвзято, высокомерие — худший из пороков, а как утверждал Иван Степанович, Борькин отец, еще и единственный на свете настоящий грех — самомнение.
Потом мы обедали в местном ресторане. Несмотря на ресторанные цены, кормили здесь с явным прицелом сбить с человека высокие мечты, если бы они вдруг почему-то возникли, как произошло в нашем случае. Но мы не поддавались, бодро схлебали кисловатые, обезвкушенные какие-то щи, за ними пошли котлетки с явным душком, любительские, потом холодный чай из веника с черствой сдобой. Но что нам было до всего этого? Мы витали, счастливые, в духовном своем изобилии, не в силах понять, почему между этой жизнью и той с такой неизбежностью ложится непреодолимая пропасть.
Потом мы еще покружили по городу и даже в магазин заглянули за фирменными пряниками; к счастью, их не оказалось в наличии. Но Борис все равно делал какие-то покупки по списку, выданному ему дома, а я носил за ним сумки. Обсудили вопрос, стоит ли заходить на квартиру к Борькиному брату, где обычно останавливалась Лилька, и постановили, что не стоит, тем более что никого там сейчас нет, все были у отца. Мы только проехали мимо, чтобы я лицезрел это историческое место, и я покорно лицезрел. Все мы были какие-то растерянные, расслабленные после встречи с Некорецким, словно пристыженные за свою негероическую, обыкновенную жизнь. Лилька сидела вполоборота ко мне, говорила о каких-то пустяках, она явно радовалась, что поездка удалась, гордилась. Золотые, зеленые, серебристые поля плавно шевелили бескрайними крыльями по обе стороны прямого узенького шоссе, а по этому шоссе, поблескивая стеклами, отважно неслась маленькая помятая светлая машинка, а в машинке сидели мы, букашки на фоне огромных полей, но это по нашей воле творилось все вокруг. И когда белое чудо Зиновьевской церкви снова возникло впереди перед нами, освещенное солнцем, ясное, простое, я смотрел на него почему-то уже немного другими глазами, словно искусство, с которым все мы общались сегодня, на самом деле преобразовывало жизнь. А может быть, дело здесь было совсем и не в искусстве, а, наоборот, как раз в жизни, которая была умнее и лучше нас и все умела расставить по своим местам.
Дома нас ждали с ужином. Иван Степанович уже сидел за столом, закусывал, обсуждал что-то с сыновьями звонким грассирующим веселым тенорком, братья смеялись. Все весело оглянулись на нас, мы тоже стали рассаживаться за столом, радуясь всему тому домашнему, простому, здоровому, что было вокруг. Дети возились в зале на ковре, голосов их почти не было слышно, так уж было здесь заведено. И тут я хлопнул на радостях рюмку водки и с удовольствием раздавил зубами скользкий острый и сочный стебель зеленого лука. Вряд ли я стал от этого ближе к вере, разве что людей узнал за эти дни капельку шире, полнее, чем знал до сих пор.
После ужина Лилька ушла по своим делам, мыть волосы, готовиться к завтрашнему дню, а мы с Борисом привычной уже дорогой вышли из церковных ворот, пересекли шоссе и пошли размеренным ровным шагом по травянистой сухой обочине вперед, вдаль, пока не надоест. Борис был довольный, спокойный, уверенный в себе, такой же, как прежде.
— Ну что, — спросил он, — утряслось все как-то в конце концов?
— Вроде бы и утряслось.