— Юра, нам сюда.
Я оглянулся. И здесь была тоже оградка, крашенная выцветшей голубой краской, и осевший, заросший травой холмик, и серый камень с осыпавшимися золотыми буквами: «Луганцев Александр Георгиевич «1915—1965». И больше ничего, ничего, сухая и строгая констатация факта. Эти слова были для чужих нескромных глаз, они скрывали, заслоняли собой то, что огнем горело в душах людей, ставивших этот камень, бросавших когда-то землю из горсти на гроб моего отца. А больше никому не надо было этого знать, это было их личное дело. Да еще к потомкам, ко мне были обращены эти скупые слова, чтобы помнил и знал — здесь. Две кривые березы выросли над камнем, не саженые, случайные, скребли по серой пыли мелкой плакучей листвой. Где-то совсем недавно видел я точно такие же березы, где? Ну конечно же на станции, куда отвозил в санаторий Марго и где повстречал Ксению. Те березы тоже мели листвой по голубой облезлой скамейке, только я не думал тогда, на чьих костях они выросли, а здесь… Здесь лежал человек, которого я мог бы знать и любить почти половину своей жизни, долгих пятнадцать лет, а может быть, и гораздо больше, кто знает, как бы повернулась тогда его жизнь. Но ничего этого не случилось, я не знал его и не любил, и все-таки тело мое, и душа, и каждый волосок на моей голове, и каждая мышца и косточка, и каждая линия — все было его, все было накрепко связано с ним невидимыми, но нерасторжимыми связями. Это был мой отец! Я смотрел на заросший высокой травой клочок земли и думал о тлении, о том, что все еще лежало там, под толщей серой земли, и медленно-медленно превращалось в землю и кормило своими соками эту траву и эти березы, и больше никакого смысла в этом не было. Впервые я ощущал смерть вот так, всем своим существом, потому что тело, лежавшее там, было мое тело, и кости были мои, и боль и страдание, которые успокоились там, тоже были моими. Я посмотрел на Марго, она стояла рядом, ждала, пока я переживу, перечувствую все это, и лицо у нее было спокойное и далекое-далекое, какое всегда бывает у людей над старыми могилами. Потом мы с трудом приоткрыли низенькую присохшую калиточку и положили цветы, несколько розовых флоксов на длинных стеблях, под серый камень, словно пришли поклониться не самому отцу, а только словам, начертанным на камне. Странно все это было, странно и нереально.
Марго сказала:
— Если хочешь, осенью можно будет что-нибудь здесь посадить.
— Не стоит.
— А надпись лучше подновить сейчас, пока жаркие дни.
— Хорошо, я сделаю.
Всего несколько слов, сказанных обыденным голосом, и магия разрушилась. И были просто мы двое, и жалкий кладбищенский быт, и наше будущее, которое мы уже планировали. Жизнь продолжалась, наша с Марго жизнь, еще теснее скрепленная этой могилой. Почему она так боялась этого раньше?
— Мама, а они? Почему они не приходят к отцу?
— Не знаю.
— Обязательно приведу сюда Валентина.
— Тебе он действительно нравится?
— Очень.
Мы были уже далеко за кладбищенскими воротами, пробирались в густой воскресной толпе. Я взял Марго под руку, чтобы никто не посмел ее от меня оторвать.
— Нет, — сказала вдруг Марго, — нет, дело было совсем не в том звонке. Это просто была моя судьба. Нет на свете ничего тайного, что не стало бы однажды явным. Это закон природы.
— Ты думаешь?
— Я всегда так думала и всегда боялась…
— Бедная моя мамочка, с этим кончено, кончено!