Мне не нравился его тон, его самоуверенность и агрессивность, но я терпел. Почему? Сам не знаю. Почему действительно эта встреча была нужнее мне, чем ему, почему я уступал ему инициативу? Неужели только потому, что был меньше информирован? Но ведь и он не знал обо мне почти ничего. Или знал и давно сделал свои выводы? Так или иначе, но он держался как хозяин положения. Я постарался взбодриться.
— Да что ты меня пугаешь, Валентин? Мы с тобой не дети. И обязательств у нас друг перед другом никаких, понравится — подружимся, а нет — так разойдемся.
— Что верно, то верно. Это к делу ближе. Ну что ж, пойдем в дом, братец, не знаю, как там у вас, а рабочий класс домой голодный приходит.
И это мне тоже не понравилось. Подумаешь, рабочий класс! Посмотрим, посмотрим.
Мы вошли в дом. Из маленьких, почти деревенских, сенец мы как-то без подготовки перенеслись в уютную переднюю старинного барского особняка. Смуглый золотистый сумрак дрожал в глубине высокого темного зеркала в резной раме красного дерева с витыми колонками по бокам и изящным столиком на гнутых ножках. Я не сразу понял, откуда шло это странное освещение, и только повторный взгляд в узкое оконце, полуприкрытое тяжелыми шторами, объяснил мне, в чем дело. Стекла представляли собой старинный потрескавшийся витраж с зелеными листьями, лиловыми ирисами и розовыми длинными бутонами, и все это было перевито коричневыми, прихотливо изогнутыми линиями, которые переплетались, приковывая, зачаровывая взгляд. Девятнадцатый век, стиль модерн. Неужели все это могло вот так просто сохраниться в каком-то случайном заброшенном московском особнячке? Справа от передней видна была большая пустая, явно нежилая зала. Мы прошли дальше и оказались еще в одной комнате, тоже большой, но, в отличие от залы, тесно заставленной. За тремя небольшими окошками светился и сиял сад, откосы окон были глубокие, широкие мраморные подоконники уставлены комнатными цветами. По стенам громоздились пузатые буфеты, комоды и горки, угол занимала высокая изразцовая печь с латунной топкой, стулья и кресла все тоже были старинные, темные, с потертой кожаной обивкой, стол посередине комнаты уже накрыт был для обеда на двоих. Мне невероятно понравилась эта комната не только потому, что она совершенно не была похожа на все то, к чему я привык. Дело было совсем в другом. Просто эта комната была непривычно жилая, вещи в ней были не ценностями, натасканными из комиссионных магазинов, а старыми друзьями, с которыми сжились, а потому прощали им неизбежные недостатки и не мучили их ни ремонтами, ни слишком частыми уборками, здесь ничего не было напоказ, а все было удобно, привычно, под руками. И щеголеватый Валентин, и его жена в цветастом платье в этой комнате выглядели совершенно другими, и новыми глазами я смотрел на них, ожидая, что же будет дальше. Валентин усмехнулся:
— Вижу, тебе у нас нравится? А между тем…
— Что между тем?
— Между тем во всем этом есть нечто, что должно было бы тебя шокировать.
— Не понимаю.
— И не надо. Поймешь потом, если, конечно, все обстоит именно так, как я себе представляю.
— Что-то ты мудришь, братец.
— А ты, оказывается, любитель простоты? Что ж, можно начать и попроще. Мне это все равно, хотя лично я простоты не люблю. Но ты ведь по мою душу пришел, разузнать, что и как. Правильно я тебя понял, не ошибаюсь?
— Наверное, правильно.
— Хорошо. Получишь, что хотел, но только смотри, потом не обижайся. Уж расстараюсь для тебя, попробую рассказать свою биографию без прикрас и эмоций. Даже интересно, что это у нас с тобой получится.
И он начал свою исповедь, совершенно поразившую меня какой-то странной, злой раскованностью.
— Родители мои не любили друг друга. Моя мать, несмотря на то что была женщина красивая и здоровая, засиделась в девках. Девицей она, может быть, и не была, но замуж выйти ей не удалось, и потому все силы ее души были направлены на постоянный и неусыпный поиск. Дело шло к тридцати, и тут на горизонте замаячил наш с тобой папаша. Твоя Марго уже выгнала его из вашего непорочного гнездышка, и он жил приживалом в семье нашей легкомысленной тетушки Кати, в квартире, куда однажды по неотложному делу явилась к своей ученице моя мать. Она увидела отца единым взглядом и сразу сделала стойку. Отец еще выглядел прилично, у него пока сохранялся солидный начальственный вид, но уже был и ореол мученика. Словом, познакомились они мгновенно, а уже через неделю мать увела его в свою двенадцатиметровую комнатушку на Разгуляе. (На Разгуляе?!) Отец пошел с ней охотно, жизнь в семье сестры, где было двое маленьких детей (моих двоюродных братьев?!), теснота и разговоры постоянно крутились вокруг его несчастий, была для него невыносима, утомительна, а к козням матери на первых порах он отнесся с полным равнодушием, он их просто не замечал. Ему казалось, что он встретил понимающего, верного товарища. Этот наивный, а вернее — безвольный идеализм вообще был свойствен нашему папаше. К тому же он еще был полон чувств к Марго и мог говорить о ней, в основном выражая свои претензии, целыми днями. Мою мать это не смущало, она знала, чего хотела. К грозящей отцу тюрьме она тоже относилась спокойно, это была своего рода гарантия, она уже раскусила твою чистюлю Марго и понимала, что после тюрьмы назад отцу уже ходу не будет, он оставался ей, навсегда. Отец и сам не заметил, как оказался в ее постели. И ровно через девять месяцев родился я. Вернулся отец, когда мне было полтора года. Иными словами, я встретился с ним именно в том возрасте, в каком ты с ним расстался. Не уверен даже, что он заметил подмену. Вопреки расчетам матери, в тюрьме он сильно сдал, похудел, полысел, поблек, еще больше углубился в свои несчастья. Усталую и замученную моим воспитанием мать это раздражало до крайности, и тон нашей семейной жизни был задан сразу — ссоры, скандалы, истерики, а в промежутках — постоянное глухое раздражение. Если отец в эти годы не ушел от матери, то не столько потому, что ему некуда было деваться, сколько из-за своего редкостного безволия, он был как растение, рос и приносил плоды там, где его посадят. К сожалению, мне он достался такой. Умер он от сердечного приступа, не дожив до пятидесяти нескольких дней. Мне в это время было двенадцать, и из своего раннего детства я вынес непобедимую ненависть к скандалам, безволию и идеализму. Прибавь к этому тот факт, что жили мы очень скромно, а после смерти отца — просто бедно, и это мне тоже не нравилось. Вот была основа, на которой я строил свою личность, причем к этому времени начал ее строить сознательно и сам. Может быть, я все-таки несколько переусложнил эту преамбулу, зато дальше пойдет совсем просто — вот увидишь.