Домой она вернулась рано и в плохом настроении. И Жорик открыл ей дверь тоже какой-то встрепанный и помятый.
— Явилась? — сказал он скучным голосом. — Очень хорошо. Я давно уже хочу с тобой поговорить, да все как-то не получается. Не до тебя мне, понимаешь? У меня у самого голова кругом, а тут еще ты… Ну, одним словом, нет у меня таких денег и негде взять. Ехала бы ты назад, а? Все равно тебе надеяться не на что. Знаю, что нехорошо, знаю, но ты мне как кость в горле торчишь, понимаешь ты это? Мешаешь ты мне!
Ксения стояла набычив голову. Зареветь ей было раз плюнуть, тем более такое настроение, она и заревела, ожидая, что будет дальше.
Жорик забегал, заахал, махал руками, но Ксении было безразлично, что он там бормочет, она вела свою роль:
— Я уеду, уеду, не беспокойся, я бы завтра уехала, если бы было куда, — это, между прочим, правда была, ей уже тоже немножко надоело на одном месте. В общем-то прав Жорик, пора сматываться, наигралась уже. Она громко хлюпнула носом, прислушалась и хлюпнула еще, пожалостливее. Жорик подскочил как ужаленный:
— Да перестань ты реветь! Не гоню же я тебя, черт возьми, просто объясняю: ничего ты здесь не высидишь, понимаешь? Нет у меня денег! Сама о себе позаботься, здоровая баба уже, а сидишь и ждешь, когда тебе все само в рот упадет. Не жди, не обломится, вот я о чем с тобой разговариваю, дошло или нет?
До Ксении дошло. Правильно мыслит этот Жорик. Ну еще недельку она покайфует, а дальше что? Надо о будущем думать, время-то идет.
Ночью она не спала, ворочалась под простыней. Душно было, парило, дождь вчера так и не разгулялся, и сейчас было влажно, как в бане, давило. Она встала, грудью легла на узенький пыльный подоконник, высунулась в окно. Ни звездочки не было на небе, ни ветерка в воздухе, только где-то вдалеке погромыхивало, прокатывалось да мерно гудела за домами большая улица. Живут же люди! И ночью не спят, носятся куда-то, а она? Закупорилась с этим заучившимся чудиком на восьмом этаже и ждет, пока грянет гром. Не грянет он, нечего и ждать. А если бы даже и грянул, так что? Все равно бы ничего у них не вышло. Разные они, все равно бы Ксении с ним не ужиться, она бы со скуки померла. Значит, пора о себе позаботиться. Голова все-таки этот Жорик, правильно сказал, само в рот ничего не упадет. Она стащила с себя рубашку и улеглась поверх простыни, голая, на Жорика плевать, а думалось так легче, даже ознобец легкий пробегал по распаренной коже. Вот так-то лучше, глупо стесняться себе во вред. И даже появился у нее соблазн повернуть к себе зеркало, чтобы полюбоваться всласть, как она сейчас выглядит, но она этот соблазн отмела. Некогда сейчас заниматься пустяками, думать надо, что сейчас делать. На вокзал с чемоданом не пойдешь, это тебе не собачья дача, а Москва, здесь слезьми изойдешь, переступят через тебя, никто не обернется, Москва слезам не верит, торопится жить. Да и что ей высиживать на этом вокзале, билет подальше в один конец? Больно надо! Ей человек нужен, человек! Ей в институт надо в какой-нибудь технический, вот куда, и без чемодана, а, наоборот, совсем налегке, чтобы не пугать сразу, и улыбочку сделать такую веселенькую, как будто ждет кого-то, дождаться не может. И обязательно кто-нибудь спросит: «Девушка, вы не меня ждете?» — а она скажет: «Может быть, и вас, это большая тайна», — а он скажет… Нет, это уже пошла ерунда, но главная мысль была дельная, дельная. В институтах сейчас идут экзамены, народ разъезжается, кто в отпуска, кто на практику, народ молодой, но перспективный, и настроение летнее. Вот что ей надо, вот! Она натянула на себя простыню и, довольная, почти счастливая, закрыла свои бесцветные цепкие глазки.
ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Наутро после решительного разговора с Ксенией я встал невыспавшийся, злой, полный досады и раздражения. Конечно, хорошо, что я остался в Москве и все узнал, но не так-то легко мне давалось переваривать все эти остроприправленные новости. У меня от них начиналась изжога. А если совсем не врать самому себе, то сердитое мое настроение связано было, в первую очередь, конечно, с Валентином. Целый день вчера я так и этак пережевывал все те гнусности, которые он с такой удивительной лихостью взвалил на себя. Конечно, все это было ужасно. Но главное заключалось в том, как он мне это рассказал — легко, насмешливо, любуясь собой, красуясь, совершенно уверенный в какой-то своей высшей, никому не подсудной правоте. И самое нелепое было то, что он мне нравился, нравились мне, конечно, не факты, а тон, уверенность его. Я понимал, что даже самая неприглядная правда, сказанная таким образом, уже кое-чего стоила. По крайней мере он был не трус, этот парень, он прямо нарывался на стычку. Конечно, он рассказал мне историю отъявленного подонка, но в его исповеди отчетливо сквозил вызов, подначка, самоирония. Не мог он оказаться только подонком и больше ничем, подонки говорят о себе иначе, они не способны на такой злой и ясный самоанализ. Подонки, в сущности, тупой и жадный народ, а Валентин? Здесь было что-то другое, что-то, о чем предупреждала меня Сима, но что это было? Да, он циник и из своего цинизма строил целый мир, но въедливость, в сущности, честность, с которой он это делал, говорила о нем как о человеке ярком, неординарном, с нестандартным, парадоксальным мышлением. А может быть, его цинизм был просто антиподом ханжества? В конце концов, человек должен знать, хорошо понимать себя, а для этого надо было быть к себе жестоким, бескомпромиссным, иначе от любви к себе начинаются такие розовые слюни, что уже и разобрать ничего невозможно. К тому же прекрасная речь, свободная мысль, трезвый анализ, — разве это само по себе ничего не стоило? Надоела мне преснятина, я жаждал схлестнуться с кем-то мнениями, ругаться до хрипоты, отстаивать что-то, я сам еще не знал — что, только чувствовал, как мне не хватало этого всю жизнь, как мне не хватало умного, сильного партнера — для разговора, для мыслей, для борьбы идей! И вот сегодня я собирался снова нагрянуть к Валентину. Пусть он говорит, что хочет, все, что ему вздумается мне нагородить, для начала я буду слушать, сразиться мы успеем…