Выбрать главу

Атмосфера, царившая в мастерской, была на редкость привлекательной. Много говорили и спорили об искусстве. Не было на мольбертах и похожих работ, царило удивительное разнообразие по сравнению с другими мастерскими.

Помню, как Миша Гуревич показывал нам свои маленькие зимние пейзажи Замоскворечья. Часто сделанные с натуры, они были расцвечены наивной прелестью его фантазии. Яркие, искренние эти работы совсем не укладывались ни в какие программы и вызывали у нас особый интерес.

В мастерской, и не только в этой, но и вообще во всем Вхутеине, царил дух бескорыстия. Никто не думал о премиях, званиях, никто не думал о том, чтобы добиваться их. Если они должны будут прийти, то как результат и награда за труд. Правда, не было пирога, который можно было поделить. Не было договоров, звания давались крайне скупо, и обо всем этом, как лежащем в ином измерении, никто не думал.

Живописью мы занимались утром, с 9 до 12. Вечером рисунок, с 6 до 8. В течение дня лекции и занятия по перспективе, технологии материалов, истории искусств. Мы не всегда посещали эти занятия, но домой никто не уходил, расходились по музеям.

Я почти каждый день ходил в Музей изящных искусств, пристально разглядывал голландцев и французов. Особенно я любил Коро и скромного Добиньи, Ватто и Остаде. Часто ходили в Музей западной живописи, изучали Сезанна, восхищаясь строгостью его формы, его бескомпромиссностью. В Третьяковке меня привлекали Федотов, Венецианов и портретисты восемнадцатого века.

По окончании занятий живописью мы устраивались на огромном старинном диване, а то и просто на полу и расставляли свои сделанные за день работы и работы, принесенные из дома. Это были настоящие творческие обсуждения, взыскательные, но доброжелательные. Споры и разговоры шли главным образом о качестве нашей живописи. Важное место в этих разговорах занимал вопрос о касаниях, о границах форм, о живописном решении этих задач, о композиции, о целостном решении живописного полотна.

Но неверно было бы думать, что нас занимала только формальная сторона живописи, в равной степени нас интересовали экспрессивность выражения, внутренний драматизм, а иногда и просто острые сюжетные построения. Но вопрос о том, как это было выполнено, был главным, и это было для нас крайне важно. Мне представляется это важным и на сегодняшний день.

Иногда поиски выразительного у многих из нас переходили границы художественного, что выражалось в так называемом остранении и часто вело просто к подчеркиванию уродливого.

Мы много говорили об искусстве, и в этом общении рождались и зрелость художника, и его будущий профессионализм. Мы учились друг у друга, и это трудно переоценить.

Я тогда много ходил в гравюрный кабинет Музея изобразительных искусств и в нашу институтскую библиотеку. Копируя Домье и рисунки Рембрандта, старался восполнить недостаток профессиональных знаний, который тогда уже остро ощущал.

Как я уже говорил, многие из нас часто ходили в музеи и много листали репродукций, может быть, в ущерб тому, что могло бы дать более тесное общение с жизнью.

Оценочные критерии в отношении своих работ у нас были очень завышенными. Если, рассматривая работы товарища, мы, скажем, говорили, что они напоминают кого-нибудь немного ниже Рембрандта или Тулуз-Лотрека, это воспринималось чуть ли не как оскорбление. Может быть, в этом была и своя правда. Ставя себе труднодостижимые цели, мы иногда в самой малой степени приближались к подлинному, не давая себе никаких поблажек в виде заниженных критериев, которые могли бы удовлетворить наше самолюбие.

Какими неверными были мои представления о Штеренберге и методах его преподавания, мне пришлось убедиться сразу после первого с ним знакомства.

Многое в художнике Штеренберге мне было чуждо, не все принималось и не все понималось. Этот загадочный тогда для меня художник, такой ни на кого не похожий, привлекал новизной и остротой композиционных замыслов, стремлением к какой-то иной картинности, иногда символического звучания. Материальность его живописи, где фактура и острые предметные характеристики выражались в тонких цветовых построениях, вопреки их кажущейся локальности, особенно привлекала меня.

Штеренберг никого не пытался обратить в свою веру, он обладал редким даром понять возможности и стремления своих учеников, умением воодушевить студента, заставить его поверить в свои силы и привести примеры, способные помочь его работе. Этим объяснялось то часто противоречивое присутствие в мастерской Штеренберга столь непохожих друг на друга учеников, как по их устремлениям, так и по культуре.