Поэтому, когда Айзек говорил жене, что он посетил могилы родителей, она знала: он опять ездил к Тине. Каждый раз одно и то же. Айзек - и такой голос, и такие жесты отошли в прошлое: на севере промышленного штата Нью-Йорк они были неуместны и ни с чем не сообразны - взывал к своей сестре пред очами Господа и во имя душ отошедших умолял, чтобы она перестала гневаться. Но она кричала ему с верхней площадки:
- Никогда! Сукин ты сын, никогда! - И он уходил.
Шел домой за утешением, а позже с израненным сердцем отправлялся в синагогу. Глава общины, раздавленный горем. Бил себя кулаком в грудь каялся на старопрежний лад. Новая мода предписывала недосказанность. Англосаксонскую сдержанность. Раввин, на вид пиарщик с Мэдисон-авеню, не одобрял этих европейско-еврейских потрясений кулаками на оперный манер. Слез. Он и кантору предписывал петь не так исступленно. Но Айзек Браун, покрывшись отцовской молитвенной черно-белой полосатой шалью с осыпающейся бахромой, скрежетал зубами и рыдал у ковчега.
И так он каждый год ездил к Тине, пока она не заболела. Когда она легла в больницу, Айзек позвонил доктору Брауну - попросил узнать, как обстоят дела.
- Я и правда доктор, но не медицинских наук.
- Ты ученый. Ты лучше всё поймешь.
Чего тут не понимать. Она умирала от рака печени. Применили кобальтовую пушку. Химиотерапию. И от того, и от другого ей стало только хуже. Доктор Браун сказал Айзеку:
- Надежды нет.
- Знаю.
- Ты ее видел?
- Нет. Мне Мэтт сказал.
Айзек передал через Мэтта, что хотел бы навестить ее в больнице.
Тина отказалась его видеть.
И Мэтт - смуглое лицо со срезанным подбородком, невзрачное, но кроткое, жалкие глаза - мягко уговаривал ее:
- Тина, надо бы его принять.
Но Тина сказала:
- Нет. С какой стати? Еврейский спектакль у смертного одра - вот что ему нужно. Ну нет.
- Тина, не надо так.
- Нет, - сказала, как ножом отрезала. И добавила:
- Ненавижу его. - Так словно объясняла: ненависть поддерживает ее, лишиться такой поддержки она не может, и пусть Мэтт на это не рассчитывает. А еще позже, чуть сбавив тон, присовокупила, так, словно разговор принял отвлеченный характер: - Я не могу ему помочь.
И тем не менее Айзек что ни день звонил Мэтту, говорил:
- Мне непременно нужно увидеть сестру.
- Она не поддается на уговоры.
- Ты должен ей всё объяснить. Она не знает, что должно.
Айзек даже позвонил Фенстеру, хотя все знали, что он невысокого мнения об умственных способностях Фенстера. И Фенстер ответил:
- Она говорит, ты всех нас подвел.
- Я? Это она струсила и пошла на попятный. И мне пришлось поднимать всё дело одному.
- Ты нас кинул.
Простодушно, с прямотой библейского дурака (каковым Айзек Фенстера и считал, и тому это было известно) он сказал:
- Айзек, ты не хотел ни с кем делиться.
Ожидать от них, что они дадут ему беспрепятственно пользоваться богатством в свое удовольствие, сказал доктору Брауну Айзек, было бы глупо. И вообще от людей. А Айзек был очень богат. Он не говорил, сколько у него денег. Для семьи это было тайной. Старики говорили:
- Он и сам не знает.
Айзек признался доктору Брауну:
- Я никогда не понимал ее.
Он еще и тогда, год спустя, был этим потрясен.
Тина давно открыла, что вовсе не нужно ограничивать себя прежними правилами. Вследствие чего отказать Айзеку в праве видеть сестру, а он страстно, мучительно этого хотел, значило подняться на уровень передовых понятий, пусть тягостных, зато более истинных, чем прежние. Казалось, она и на одре болезни изыскивала возможности продвинуться дальше в этом направлении.
- Ты должна разрешить ему приехать, - сказал Мэтт.
- Потому что я умираю?
Мэтт, невзрачный, с темным лицом, не сводил с нее глаз: пока он подбирал ответ, взгляд его был отсутствующим.
- Бывают случаи, люди выздоравливают, - сказал он.
Но она - вот что странно - сказала так, словно речь шла не о ней:
- Это не тот случай.
Лицо у нее уже опало, живот вздулся, голени отекли. Ей доводилось видеть такие симптомы у других, и она понимала, что это значит.
- Он каждый день звонит, - сказал Мэтт.
Незадолго до его прихода она вызвала маникюршу покрыть ей ногти лаком, темно-красным, чуть ли не бордовым. Потребности или желания принимают порой причудливую форму. Кольцо, снятое с материнской руки, теперь болталось на ее пальце. И, откинувшись на кровати - изголовье ее приподняли, - так, словно прилегла отдохнуть, Тина сложила руки на груди и сказала, приминая кружева ночной кофточки кончиками пальцев:
- В таком случае, Мэтт, передай Айзеку от меня вот что: я повидаюсь с ним, но это будет стоить денег.
- Денег?
- Если он заплатит мне двадцать тысяч долларов.
- Тина, не должно так.
- Это еще почему не должно? Деньги пойдут моей дочери. Ей они понадобятся.
- Нет, такие деньги не понадобятся. - Мэтт знал, сколько оставила тетя Роза. - Денег более чем достаточно. И ты это знаешь.
- Если ему во что бы то ни стало нужно повидать меня, пусть платит двадцать тысяч, иначе я его не пущу, - сказала Тина. - Это малая часть того, чего мы из-за него лишились.
Мэтт только и сказал:
- Я из-за него ничего никогда не лишался.
И вот ведь что чудно: в лице Мэтта проглядывала практическая сметка Браунов, только он ее никогда не пускал в дело. И не потому, что его ранили на Тихом океане. Мэтт всегда был такой. Он послал Айзеку Тинино предложение на клочке бланка "ЭЛЕКТРОПРИБОРЫ, БРАУН, 42, КЛИНТОН". Как условия контракта. Без каких-либо пояснений, даже без подписи.
За двадцать кусков Тина тебя примет, иначе нет.
По мнению доктора Брауна, его сестрица ухватилась за смерть - что ни говори, сильный аргумент, - чтобы подать ситуацию в оперном ключе, ну и в пародийном заодно. Как определил сам для себя доктор Браун, в отместку за издевки. Смерть, страшный суженый, сулила восполнить все, чего не дала жизнь. Соответственно, жизнь Тина не ставила ни во что, заполняя оставшиеся светлые часы (которые следовало бы поберечь для красоты, чуда, благородства) безобразной тучностью, злобой, ложными шагами, самоистязанием.