Пускай полощет ветер
белый флаг
умения довольствоваться малым.
***
То дозируя на вдохе воздух клейкий,
то уверовав в магический кристалл,
ты высчитывал то годы, то копейки;
часто складывал, но чаще вычитал.
Ты ни счастий не знавал, ни лихолетий,
ты страстями не уродовал чело
и всю жизнь ходил в спасательном жилете,
опасаясь, не случится ли чего.
Ты с надеждою не делал ставок очных,
лишь одну игру любил — наверняка,
наблюдал песчинок бег в часах песочных,
не решаясь строить замки из песка.
И не ведал ты, одолевая броды,
и сутулясь под потоками дождя,
что с небес всё видит Бог седобородый,
от бессилия руками разводя.
Между
Уходит жизнь — по капельке, по шагу,
как в октябре усталая листва,
задумчиво роняя на бумагу
сомненья, воплощённые в слова.
Уходит жизнь — по строчке, по катрену,
песочком из разомкнутой горсти…
Азарт ушёл. А мудрость, что на смену
ему придёт, пока ещё в пути.
И остаётся, выверяя гранки
прошедших лет, поступков и трудов,
дрожать на завалящем полустанке,
забывшем расписанье поездов.
Бессмертный
Поймав кураж, отринув ложь, не растеряв запас сноровки, ты в дом повешенного вхож, где речи — только о верёвке, о чёрном струпе языка, похабно вылезшем из глотки; ещё о том, что мало водки, и том, что ночь наверняка уже не станет белым днём, досужей выдумкою зрячих; и жизнь уютней кверху дном, пусть кто-то думает иначе, пусть кто-то думает о том, как было здорово при свете; но наступает Время Йети, входящего без стука в дом…
Хоть говорил великий Ом про значимость сопротивленья, но подгибаются колени, когда заходит Некто в дом; когда заходит Некто в дом, ища ягнёнка на закланье, и пахнет гнилью и дождём его свистящее дыханье; «Колгейтом» чищены клыки, на лбу тату из трёх шестёрок; он приближается, как морок несочинившейся строки; и нет спасения уже, как рыбе, брошенной на сушу; и кошки — те, что на душе скребли, вконец порвали душу.
Но всё не так. И жизнь не та. И нет на авансцене монстра… Лишь смайл Чеширского Кота, причуда графа Калиостро; и в дом вторгается рассвет, невыносимый сгусток красок — сигналом для срыванья масок, видений, снов и эполет. Но мысли, что не рады дню, одновалентны и преступны… Любовь, что сгнила на корню, распространяет запах трупный. И, перебрав десятки вер, стремясь то в ангелы, то в черти, ты знаешь:
жизнь
печальней смерти,
мой друг, бессмертный Агасфер.
Печаль моя
«Печаль моя светла»… Нет, не всегда.
Она порою чёрная, как дёготь;
с табличкою «Окрашено. Не трогать!»,
тоскливо обращённой в никуда.
Печаль моя бесплодней, чем Борей,
в ней беспросвет трагедии Софокла…
Дождь-бультерьер бросается на стёкла
страдающих желтухой фонарей.
А здесь, внутри — над чашкою парок
и кофе с одиночеством вприкуску…
И ты, и я — лишь скопища корпускул.
Мы мельче наших слов и наших строк.
Гудит от ветра улей тополей,
и делится окрестная эпоха
на яд стиха и на возможность вдоха…
И оттого — печаль моя светлей.
Кювет
Весна рукой махнула — и привет.
Вновь инеем прихвачен твой кювет…
Досмотрен долгий сон. Дочитан Бунин.
И всё привычней голоса сирен,
слова их песен не вместить в катрен.
Но, впрочем, ты к вокалу их иммунен.
Не перемёрзни, мыслящий тростник…
Обочина, где прежде был пикник,
знакома, но на диво неприглядна.
Там ты один, и больше никого,
поскольку от Тезея своего
клубок ревниво прячет Ариадна.