когда польётся с неба дождь из олова
по воле неземного волшебства,
когда перевернутся с ног на голову
привычный быт, привычные слова,
когда всё в мире станет обесценено —
Господь усмешку спрячет в бороде,
и мне вручат тевтонский орден Ленина
за неуспехи в жизни и труде.
Когда-то, мечтаниям вторя,
с весенним томленьем в груди
я имя твоё на заборе
дрожащим мелком выводил.
Удачи сменяли невзгоды,
ветвились дороги-пути…
Любя тебя годы и годы,
я так и не смог подойти.
Утратив надежду и веру,
тянул глупой жизни канат…
Хорошую сделал карьеру,
был трижды удачно женат.
И, вбитый в землицу по пояс,
судьбе говорю я: «Прости
за то, что стоял бронепоезд
всю жизнь на запасном пути».
Лысею. Теряю либидо.
Свисает к коленям живот…
Прости меня, девочка Лида,
что в доме напротив живёт.
Инертный к проходимцам и занудам,
терпим я к тем, кто любит кутежи,
и к тем, кто ежедневным занят блудом,
и к тем, кто дня не выдержит без лжи.
Готов терпеть сбивающихся в стаю,
орущих в чьи-то спины «у-лю-лю!»…
Я жадных не люблю, но понимаю.
Скромняг не понимаю, но терплю.
Не проклинаю тех, кто у кормила
(и в их числе придурков и воров).
Не осуждаю даже некрофилов —
они больны. А кто сейчас здоров?
Но будучи натурою культурной,
я люто ненавижу много лет
тех, кто бросает мусор мимо урны
и тех, кто, уходя, не гасит свет.
У меня есть приятель с фамилией Кугель,
он читает журнал под названием «Шпигель»,
в водоёме на даче разводит белугель,
фарширует её и уходит во флигель.
У кого-то на ужин морошка да ягель,
на кого-то воздействуют Гегель и Бебель
Ну, а кто-то и вовсе терзает бумагель,
запродав с голодухи последнюю мебель.
Кто-то где-то ведёт через штормы корабель,
и по тундре бредёт естества испытатель
А пред кем-то девицы слагаются в штабель,
хоть могли бы слагаться и в шницель, и в шпатель.
Где-то занят бухгалтер, считающий прибыль,
на копейках с трудом экономящий рубель.
Ну, а Кугель всё жрёт фаршированный рыбель
в тихий час, когда солнце уходит на убыль.
Зима поводья отпустила,
и в мир явился, как домой,
желток прохладного светила:
весна повсюду. День восьмой.
Уходит из сердец кручина,
и в руки просится баян…
Бредёт по улице мужчина.
Он отвратителен и пьян.
Прямохожденья древний навык
исчез в потоке мутных дум.
Цветастый галстук сбился набок,
помят подержанный костюм.
Бредёт мужчина, взором дикий,
но всё ж для нас важней всего,
что: а) в руке его гвоздики
и б) он помнит, для кого.
И вот стоишь ты, руки-в-боки,
и мечешь молнию и гром,
порвав мой парус одинокий
в тумане моря голубом;
и я тону дырявой лодкой,
ненужной, как металлолом.
Ты раскалилась сковородкой.
Вулканом. Адовым котлом.
Сгустился в доме воздух влажный.
Твой норов яростен и дик.
Я б заплатил суду присяжных
за оправдательный вердикт.
Но я расплющен силой Слова;
виновен в том, что был рождён,
виновен, что под Ватерлоо
был побеждён Наполеон.
Ты светоносна, как эпиграф;
логична, словно Птолемей —
укоротительница тигров.
Запеленательница змей.
Ты пригвождаешь спичем острым
меня к позорному столбу…
В недобрый час с подобным монстром
связала ты свою судьбу.
А я молчу, совсем не грубый,
себя в понурый кокон скрыв,
и жду, когда пойдёт на убыль
твой наступательный порыв,
когда настанет монологу
конец. Когда спадёт жара.
И я воскликну: «Слава богу!».
Поскольку ужинать пора.