Выбрать главу

Рябой с Кривоносом были так поражены, что не сразу заговорили.

— Чевой-то, думаю, у Пендюхи морда — сикось-накось? — неприязненно постанывая, запричитал Рябой.

Скинул Пантелей колпак — волосы были обрезаны в кружок, выстриженная борода что кочерыжка и только родовой чуб свисал на щеку.

— Ирод! Что с собой сделал! — загундосил Кривонос. — Ладно бы патлы поповские остриг — бороду почто испоганил, как папист?

— В смоле вывозил! За пазуху прятал — не уберег! — беспечально ответил Пантелей. — Ничего, другая вырастет, даст Бог.

Здесь же, на верфи, изогнувшись коромыслом, крутился долгоносый еретик с казенного обоза. Он все у всех выспрашивал, поучал, путая слова, горячо спорил из-за всякой мелочи. При этом пытливо вперивался в работных пристальным взглядом начальствующего человека. Сердясь, плотники хотели поставить его распускать плахи нижним пильщиком. Но еретик черновой работы чурался. Пошлявшись без дела, всюду гоним, заперся в курной избе, и по верфи прошел слух — читает колдовские заговоры о вредительстве. Обоз ные стрельцы и промышленные прибежали к ссыльным монахам, варившим смолу, стали просить их освятить избу, где заперся еретик, а самого его окропить святой водой, чтобы не нес тарабарщины.

Вскоре Ермес стал работать ни с кем не споря и оказался неплохим мастеровым: покорно распускал лес, тесал плахи. Обозные решили, что его вразумили монашеские молитвы и святая вода. Но приказчик сообщил за соборным ужином, что окаянный подал воеводе чертежи новой верфи и быстроходных судов, а о себе велел сказать, будто учился в навигационной школе в Риме.

К Николину дню воевода учинил обход города, слободы и верфи. В окружении сынов боярских и приказчиков он въехал на верфь на гнедом жеребце. Возле часовенки Николы Чудотворца, покровителя всех православных сибирцев, всех плавающих, странствующих и в дальний путь собирающихся, сыны боярские сняли воеводу с седла.

Помолясь с обступившим его работным людом, он сел в сколоченное наспех кресло, покрытое медвежьей шкурой. Ему вложили в руки саблю в ножнах и ларец с царскими грамотами. Князь-воевода был немало удивлен, что за короткий срок на верфи появились остовы судов, и велел привести к себе строителей.

С благословения купцов и монахов устюжане с холмогорцами подвели к воеводе пред его светлые очи Пантелея Пенду с остриженной головой и бородой, едва скрывавшей щеки.

— Чей ты будешь, детинушка? — пристально разглядывал его князь. — Под чьими знаменами воевал? А ведь мы с тобой встречались. Не припомню где, но помню, что не дружески!

— Не прогневись, князь, виделись мы в Москве, в доме Пожарских на Сретенке. Брал я с казаками на саблю дом брата твоего, Дмитрия, да тын сломал, когда тот стал хвалить шведского королевича на Московский трон, — безбоязненно отвечал Пантелей, глядя на князя прямо и спокойно. — И вы, Пожарские, теперь в царской милости, и меня государь простил, что радел за него, как за Господа. Ради него и двор ваш ломал.

У воеводы болезненно сузились глаза и зардели щеки.

— Не меня — князя Дмитрия Михайловича, благодетеля вашего, бесчестили, — резко и досадливо укорил казаков за прошлое.

— Все не без греха! — усмехнулся Пенда с нетерпеливым вызовом в глазах. — Когда брат твой служил стольником царю Дмитрию, я при палатах в карауле стоял, — покривил губы воспоминаниями. — После венчания царя с Маринкой усадили их на трон, а они ногами до пола не достают. Я вроде и в угол отвернулся, и прыснул-то со смеху тихонько. А брат твой с другого конца залы услышал и спину мне кнутом распустил… А когда я его, порубленного, отбивал да тащил в монастырь, он повинился: дескать, в зале той из одного угла в другом всякий шепот слышен. Не высеки он меня тогда — с обоих бы головы сняли… — Печальная насмешка над прошлым не долго печалила лицо казака. — А после царского развода я гулящий! — добавил, мотнув головой и вскинув прояснившиеся глаза. — Пришел в Верхотурье из Перми с купеческим обозом.

Купцы со складниками прислушивались к разговору воеводы с Пендой и холодели от страха. Они уже лихорадочно соображали, как откреститься и отречься от работного, если случится княжеский гнев.

Задумался князь, нахмурив лоб, изогнул дугой черную бровь. Ветер, пахнувший с реки, шевельнул мягкий черный ворс собольей шапки, играючи, обнажил голубой подпушек. Ласковое майское солнце заблистало в каменьях перстней на его пальцах. Опечалился и он воспоминаниями. Кашлянув, не стал прилюдно говорить о прошлом, но предложил:

— Оставайся на моей верфи приказчиком! Положу жалованье как конному казаку и будешь в моей милости.