Мистер Чаттерджи проводил меня через мост. Он был бенгалец, а бенгальцы отличаются самой большой живостью ума изо всех, кого я встретил в Индии. Но в то же самое время они раздражительны, самоуверенны, категоричны и многословны, да к тому же лишены чувства юмора; с каким-то недобрым красноречием они высказывают свою точку зрения на любую тему, за исключением будущего Калькутты. Стоит спросить, что с этим городом станется дальше, как они замолкают. Но у мистера Чаттерджи даже о будущем Калькутты было свое мнение: он недавно прочел статью о ее перспективах. Калькутта обойдена судьбой: это в Чикаго был большой пожар, в Сан-Франциско — землетрясение, а в Лондоне чума вдобавок к пожару, но в Калькутте не случалось ничего, что дало бы архитекторам шанс изменить с нуля городскую планировку. Нельзя не признать — говорил Чаттерджи, — что жизнь здесь кипит. Проблема людей, живущих на улицах, без крыши над головой (по его оценке, их насчитывалось четверть миллиона), «чересчур драматизирована» — если учесть, что эти уличные жители в основном заняты сбором мусора, становится ясно, что отходы жизнедеятельности Калькутты «подвергаются самой интенсивной переработке и вторичному использованию». Престранные слова он выбрал, почти абсурдные в этом контексте: очаг кипучей жизни там, где в сточных канавах валяются мертвецы («Но все мы смертны», — возразил Чаттерджи), «чересчур драматизированная» четверть миллиона, бездомные в роли ходячего мусороперерабатывающего завода. Нам попался человек, который подался к нам всем корпусом, вытягивая вперед руку — просил подаяния. Это был монстр. У него не хватало половины лица, которую словно бы неумело отрубили гильотиной: ни носа, ни губ, ни подбородка; между зубами, которые ничто не прикрывало, торчал лиловый обрубок языка. Мистер Чаттерджи перехватил мой шокированный взгляд. «А, этот! Он здесь всегда стоит!»
Прежде чем распрощаться со мной на Барабазаре, мистер Чаттерджи со значением произнес: «Я люблю этот город». Мы обменялись адресами и разошлись: я пошел в гостиницу, а он на Стрэнд-роуд, к реке Хугли, русло которой настолько засорено илом, что вскоре по ней не сможет проплыть ничего, кроме пепла кремированных бенгальцев.
Скачущий
В толпе на Чоуринги[29] я заметил человека, который передвигался вскачь. Он приковывал к себе внимание: в городе калек выделяются только настоящие монстры. Он был одноногий — другую конечность отрезали выше колена — но обходился без костыля. В руках он нес какой-то засаленный узел. Он проскакал мимо меня с разинутым ртом, напружинив мускулы. Я пошел за ним. Стремительно подскакивая на своей единственной мускулистой ноге, точно на пружине, он повернул на Миддлтон-стрит. Его голова взлетала над толпой и вновь окуналась в людское море. Перейти на бег я не мог: очень уж много было вокруг народу: прыткие клерки в черных костюмах, свами с зонтиками, безрукие нищие, простирающие ко мне свои культи, побирушки с одурманенными младенцами, гуляющие семейства, мужчины, каждый из которых в одиночку перегораживал тротуар своими широкими развевающимися брюками и бурно жестикулирующими руками. Скачущий был уже далеко. Я было нагнал его — во-он она, его голова и вновь потерял. Одноногий оставил меня далеко позади, и я так и не выяснил, как ему удается передвигаться. Но потом всякий раз, стоило мне подумать об Индии, как я видел перед собой этого человека. Прыг-прыг-прыг — ловко лавирует он среди миллионов людей, идя своим путем.
Воспоминания о британском владычестве: господин Бернард из Бирмы
Старик, сидевший рядом со мной в вагоне местного поезда Мандалай-Маймио, спросил:
— Как вы думаете, сколько мне лет? Угадайте.
«Семьдесят» — подумал я и сказал:
— Шестьдесят.
Он расправил плечи:
— Ошибаетесь! Мне восемьдесят. Точнее, исполнилось семьдесят девять. Неполных восемьдесят.
Поезд двигался зигзагом, делая такие же резкие повороты, как на пути к Симле или Ланди-Коталу. Иногда он без явных причин останавливался, а потом, даже не предупреждая об этом свистком, вновь пускался в путь. Тогда бирманцы, спрыгнувшие с подножек справить нужду, бросались догонять поезд, на бегу завязывая саронги. Друзья, оставшиеся в вагонах, подбадривали их со смехом. Туман, дождь и низкие, даже на вид холодные облака — в поезде я зяб, точно ранним утром. Эта прохлада и предрассветный сумрак продлились до самого полудня. Я надел поверх джемпера рубашку, потом натянул еще и свитер, и целлофановый дождевик, но все равно мерз. Сырость пробирала до костей. Так холодно мне не было с самого отъезда из Англии.