Начались туннели. Это были по сути пещеры, пропахшие пометом летучих мышей и сырой листвой; в полумраке различались лишь блестящие струи воды, стекающие со стен, да загадочные ночные цветы, растущие среди фонтанообразных лишайников в причудливых расщелинах. Когда мы выехали из последнего туннеля, виадук Гоктейк остался далеко позади. Для меня поездка заканчивалась в Наунг-Пенге, до которого оставался еще час езды без остановок. Этот населенный пункт оказался скоплением деревянных домишек и каких-то хижин с травяными крышами. В одной — «буфете» — можно было перекусить. Внутри стоял длинный стол, а на нем — супницы с желто-зеленым варевом. Бирманцы, слишком легко одетые для столь холодного климата, грелись у жаровен, на которых варился в котелках рис. Ни дать ни взять — полевая кухня какого-то монгольского племени, отступающего после ужасной битвы: стряпухами тут работали старые, чернозубые китаянки, а посетители принадлежали к той породе людей, в чьих жилах бирманская кровь смешана с китайской в самых разных пропорциях. Их национальная принадлежность угадывается лишь по одежде: один в саронге, другой в брюках, у кого-то на голове просто-таки зонтик — шляпа, которые носят китайские кули, на другом разбухшая от воды, потерявшая форму шерстяная шапка. Поварихи накладывали варево на большие пальмовые листья и шлепали сверху пригоршню риса; путники ели это, запивая горячим жидким чаем. Дождь барабанил по крыше и с хлюпаньем падал в грязь; к поезду бежали бирманцы. Они несли гроздья кур, столь плотно связанных вместе, что эта живность походила скорее на причудливые поделки народных мастеров. Я купил за два цента сигару, нашел у жаровни свободный табурет, да так и просидел на нем, покуривая, пока не пришел следующий поезд.
Поезд на Лашио, с которого я сошел в Наунг-Пенге, отправился в путь лишь после того, как прибыл «обратный» поезд из Лашио. Вооруженный конвой из Маймио и совсем уже тяжеловооруженный конвой из Лашио пересели с поезда на поезд, чтобы вернуться в пункт, из которого выехали утром. Я подметил, что в обоих составах головной вагон представлял собой этакий бронированный фургон — стальной ящик с амбразурами, простой до схематичности, точно танк с детского рисунка. Но броневагон пустовал: все солдаты ехали в хвосте, девятью вагонами дальше. Как они будут отбиваться в случае обстрела, как проберутся в голову поезда за восемьдесят ярдов, я так и не понял, да и У Сит Ай разъяснять не стал. Зато почему солдаты не ездят в броневагоне, было ясно — чтобы не мучиться: там душно, жестко и темно, вместо окон узкие бойницы…
В Маймио мы вернулись быстро — ведь почти на всем протяжении пути ехали под уклон. На всех маленьких станциях нам к поезду приносили еду. У Сиг Ай объяснил, что солдаты заказывают ее заранее по телеграфу: и верно, на самом захудалом полустанке, едва поезд подходил к платформе, к нему подбегал мальчишка и, не смахивая с лица дождевых капель, с поклоном передавал в дверь вагона с солдатами узелок с едой. Ближе к Маймио солдаты заказали по телеграфу цветы, и по прибытии все поголовно вышли на перрон с пятнами от карри на гимнастерках, с бетелевыми кляпами во рту и с букетами цветов, с которыми обращались бережнее, чем с винтовками.
— Можно мне идти? — обратился я к У Сит Айю, гадая, уж не арестуют ли меня за проезд по запретной зоне.
— Вы можете идти, — сказал он с улыбкой. — Но вы больше не должны садиться на поезд до Гоктейка. Если сядете, будут неприятности.
Вьетнам, 1973 год. Пассажирский поезд Хюэ-Дананг
С самолета серые, тусклые, ничего не отражающие воды Южно-Китайского моря казались холодными, как лед; на болотах там и сям зияли пустые могилы — по буддистскому обычаю круглые; а древний город Хюэ, былая столица, утопал в снегах, наполовину погребенный под сугробами. Но то был не снег, а мокрый песок; круглые могилы на поверку оказались воронками от бомб.
Хюэ выглядел престранно. В Сайгоне на каждом шагу попадались укрепления с колючей проволокой, но разрушений было мало; в Бьен Хоа я увидел разбомбленные дома; в Кан Тхо рассказывали, что на дорогах засады, а больница была переполнена ранеными. Но в Хюэ я увидел войну воочию и ощутил ее запах: грязные, разбитые танками дороги, люди с узлами, бегущие под дождем, солдаты в бинтах ковыляют по разрушенному городу, утопая по щиколотку в жидкой глине — как-никак сезон муссонов — или целятся в тебя из битком набитого кузова грузовика. В движениях людей какая-то патологическая слаженность. Почти все улицы перегорожены колючей проволокой, дома наспех обложены мешками с песком. На следующий день в поезде мой знакомый-американец, которого я тут назову кодовым именем Кобра-1 (он и его жена — Кобра-2 решили за компанию со мной и моим переводчиком Дайэлом прокатиться до Дананга), сказал: «Глядите — ни одного дома без пробоины!». И верно: в стене каждого здания была хотя бы одна жутковатая расселина — казалось, куски выдирали «с мясом». Все в городе было какое-то темно-бурое и создавало ощущение, что над этими местами грубо надругались: мутные лужи расплескивались все шире, мерзостные пятна напоминали об атаках. В архитектуре чувствовались следы имперского духа (память о вьетнамских царях и французских колонизаторах), но чувствовалось: надежда на лучшее, которую внушает это изящество, совершенно напрасна.