— Sprechen Sie Deutsch?[38] — спросил калека.
— Да, но очень плохо.
— Я немного говорю, — сказал он по-немецки. — Я выучил его в Берлине. Откуда вы?
Я ответил. Он спросил: — Что вы думаете о еде здесь?
— Неплохая, но и не очень хорошая.
— А по-моему, она очень плохая, — сказал он. — А в Америке еда какая?
— Замечательная, — сказал я.
— Капиталист, — сказал он. — Вы капиталист!
— Может быть.
— Капитализм плохо, коммунизм хорошо.
— Брехня, — сказал я по-английски, а по-немецки переспросил: — Вы так думаете?
— В Америке люди убивают друг друга из пистолетов. Паф! Паф! Паф!
— У меня нет пистолета.
— А негры? Черные люди?
— Что «негры»?
— Вы их убиваете.
— Кто вам говорит такие вещи?
Газеты. Я читал сам. И это говорят все время по радио.
— Советское радио, — сказал я.
— Советское радио — хорошее радио.
В вагоне-ресторане по радио звучала воодушевляющая органная музыка. Радио было включено весь день, и даже в купе — в каждом купе был динамик — бормотало денно и нощно. Его можно было только приглушить, но не отключить. Я указал пальцем на динамик и сказал: — «Советское радио слишком громкое».
Он захохотал. Потом сказал: «Я инвалид. Гляди: нет ступни, только нога. Нет ступни, нет!»
Он приподнял ногу в валенке и придавил его пустой мысок своей тростью. И сказал: «Во время войны я был в Киеве, бил немцев. Они стреляли — Паф! Паф! Паф! Я прыгнул в воду и поплыл. Была зима — холодная вода — очень холодная вода! Они отстрелили мне ступню, но я плыл. Потом в другой раз капитан мне сказал: „Гляди, еще немцы“, и в снегу — очень глубокий снег…»
В ту ночь мне плохо спалось на моей полке, узкой, как садовая скамейка: мерещились немцы с вилами, марширующие гусиным шагом, в касках наподобие стальных мисок с поезда «Россия»; немцы загоняли меня в ледяную реку. Я проснулся. Сквозняк из окна холодил мою голую ступню; одеяло съехало на пол, и в синем свете ночника купе показалось операционной. Я принял таблетку аспирина и дрых, пока в коридоре не стало достаточно светло, чтобы добраться до туалета. В тот день около полудня мы сделали остановку в Сковородино. Проводник, мой тюремщик, привел в мое купе молодого бородатого мужчину. Это был Владимир, ехавший в Иркутск, до которого оставалось два дня пути. До вечера Владимир не проронил ни слова. Он читал русские книги в бумажных обложках с патриотическими картинками, а я глядел в окно. Когда-то мне казалось, что окно железнодорожного вагона дарует мне свободу, возможность изумленно смотреть на мир; теперь же я думал, что это стекло изолирует меня, как заключенного, а иногда становится совершенно непрозрачным, как стена камеры.
На одном из поворотов после Сковородино я заметил, что наш состав тянет огромный паровоз. Я развлекался, пытаясь сфотографировать его (хотя Владимир неодобрительно цокал языком), когда он кренился на поворотах, извергая из отверстия где-то в своем боку продолговатое облако дыма. Дым тянулся за поездом и медленно поднимался кверху, расползаясь по березовым рощам и зарослям сибирских кедров, где на снегу виднелись отпечатки ног и потухшие кострища, но не было видно ни живой души. Затем ландшафт стал чрезвычайно однообразным — казалось, это лишь картинка, приклеенная к стеклу с наружной стороны. Пейзаж погрузил меня в сон. Приснился мне вполне конкретный коридор в полуподвале Медфордской средней школы. Проснувшись, я увидел вокруг себя Сибирь и чуть не расплакался. Владимир отложил книжки и теперь, прислонившись к перегородке, рисовал в блокноте цветными карандашами телеграфные столбы. Я выскользнул в коридор. Один из канадцев стоял и созерцал заснеженное пространство, милю за милей снега.
Он сказал:
— Слава богу, нам скоро сходить. Избавимся от этого кошмара. А вы далеко едете?
— До Москвы, а оттуда поездом в Лондон.
— Не завидую. Как тут скажут: «Dermo».
— Да, я знаю.
В ресторане работал молодой темноволосый парень — подметал пол. Он редко с кем разговаривал. Официант Виктор указал мне на него и сказал: «Гитлер! Гитлер!»
Парень делал вид, что ничего не замечает, но Виктор очень хотел донести до него свою мысль — он топнул сапогом по полу и подвигал каблуком, словно бы давя таракана. Начальник, Василий Прокофьевич, пошевелил указательным пальцем у себя под носом, изображая усики, и произнес: «Heil Hitler!» Я заключил, что молодой человек, возможно, был антисемит. Но он запросто мог оказаться и евреем — русский сарказм не отличается утонченностью.