В Петербурге глупо разъяснять, что стремление учить, поучать, лечить – есть первейший признак советскости или, по крайней мере, неевропейскости. В Лондоне, где я жил последнее время, кашляющего соседа будут либо терпеть, либо от него отсядут, либо предложат какой-нибудь Strepsils.
В Петербурге бедность, неуспех чаще, чем где бы то ни было, проявляются в агрессивной защите своей территории. Нувориш на «Хованщине» – объект анекдота. Здесь чаще, чем где-либо, защищают право быть неуспешным. Сирым. Убогим. Начитанным. В очках, вышедших из моды лет двадцать назад. С придыханием говорящим «культура». Собирающим непременную дань ощущения неполноценности со всех, кто на иномарке, но Пушкина не читает. Пушкина не отдадим-с. Наш-с. И руки, если сунут, отобъем-с.
У этой позиции фундамент держится на стольких сваях, что урагану времени не свалить. Интеллигентность и бедность, осанна культуре и бедность, почтение к традициям и бедность – это все явления одного порядка, ибо основаны на простенькой схеме: требовании платить за потребление, а не за производство. Причем на единственном основании, что это потребление не колбасы или водки, а – музыки, истории, литературы или (и что даже важнее) жизненного страдания.
Петербург постсоветского времени, хоть и не без изменений юбилейного обустройства, остался во многом городом шантажирующей нищеты. Нищеты, настаивающей на праве превосходства бедняка – над богачом-мироедом, непризнанного гения – над тиражируемым автором, графомана – над успешным профессионалом, скромного знатока культуры – над богатеньким дилетантом.
Эта отличается от ситуации в других городах.
Московский бедняк, ненавидя толстосума, проецирует на него претензии к самому себе: что недостаточно умен, образован, трудолюбив, жесток, хитер (по сравнению с толстосумом). Завидев малейшую социальную щель, он мгновенно укрепляется в ней плюющем, тянется вверх, глядишь – вот уже и покупает «девятку», а затем меняет ее на «ДЭУ», «Гольф», «Лексус», не испытывая ни малейшего сострадания к тем, кто остался ниже. От московской бедности до нуворишей – один шаг, и оттого в Москве даже среди бедняков прибедняться не принято. Скорее наоборот.
Провинциальный бедняк, ненавидя богача, на самом деле ненавидит условия, которые не позволяет ему жить «не хуже других»: стороннюю силу. Он обречен прибедняться, но его манят, зовут обои с золотой финтифлюшкой, ковер под ногами, хрустальная люстра и телевизор с большим экраном: дайте только деньгам прийти в регион.
Петербургский бедняк совсем иной. Он бедняк с идеологическим обоснованием: Макар Девушкин, Акакий Акакиевич. Богатство, деньги, успех для него – не проекция неблагоприятных условий или собственной слабости. Он хотел бы уничтожить богача не от злобы или из зависти, а оттого, что этот мир успешных, довольных и, как правило, энергичных людей сужает площадь его тихой заводи. Отдать им ее? Господи, ну это ж как Курилы – Японии. Не то чтобы позарез нужны. Просто отдать их – значит предать идею.
Петербургские риелторы рассказывают потрясающие истории про старушек-вымогательниц, получавших за оставшиеся последними в цепочке расселений коммунальные комнаты по 70 тысяч долларов – то есть про старушек, так сказать, московского типа. Но на практике они куда чаще сталкиваются с коммунальным народцем, который отказывается расселяться за любые деньги. А что? Здесь же соседка Тася. Три привычных плиты в кухне на пять семей. Лампочка на 25 ватт в сортире. Я могу Тасе плюнуть в борщ. И пошли вы все, а будете воду мутить – я Путину напишу, мы ж ветераны труда.
Что пенсионеры! В Петербурге среди моих вполне юных, то есть до 50 лет, знакомых, есть спивающийся художник, отказывающийся сделать для клиента копию старой картины, и есть так и не добившийся популярности журналист, твердящий формулу профнепригодности: «не заказ не пишу». Они талантливые люди. Сделав простой шаг к потребностям других – и никому не сделав дурного – они могли бы улучшить свое материальное положение и обрести ту энергию, которую несут с собой деньги. Однако они не хотят: они боятся большей игры, большего мира, больших возможностей. Я полагаю, что боятся большей ответственности. Боятся держать на плече часть мира, которую ты получаешь всегда, вместе с деньгами вступая в игру, а с большими деньгами – в большую игру.
Ужасно не то, что эти люди отстаивают свое право на подобную жизнь, а точнее, на подобную смерть. Каждый, кто смотрел ужастик про кладбища, знает, что право на смерть – свято. Ужасно то, что они виртуозно освоили механизм вымогательства. Не назовешь же ведь старой гадиной старушку-блокадницу, даже тогда, когда она гадина и есть. Еще ужаснее то, что они мнут, подминают под себя и закон, и прецедент, который могли бы использовать те, кто намерен жить. Никто не смеет тронуть засравшие сотни километров земли садоводства, с их архитектурным полиомиелитом, хотя это напрямую оскорбляет Творение и зарождает сомнения в существовании Творца. Но как приятно – атуууу! Геть, сволочь, геть! – добиваться сноса постройки миллионной дачи, построенной без разрешения. Никто не может бросить укоризненный взор на газетку, убого прикрывающую окно вместо штор или жалюзи. Но как же приятно не дать разрешение построить над потолком мансарду! Не дать сменить разводку отопления, перекрыть крышу, тронуть нашу могилку!