Выбрать главу

Да что и говорить, неплохо мы живем… —

и за этим «мы» стояли непереводящиеся в Иванове утки и пельмени, а также укор к мастеру: уж если ивановцы способны в своей жизни видеть светлые стороны, то не Евгению Александровичу жаловаться за них. И аноним переходил от скрытой иронии к иронии менее скрытой:

Зачем же патриотом притворяться,

шуметь, кричать, в грудь кулаком стучать,

змеей шипеть и по углам шептаться?

Достал – и съел. И много не болтать, —

после чего пятистопный неспешный ямб заменялся четырехстопным, употреблявшимся Пушкиным для послания «Во глубине сибирских руд», и неизвестный стихотворец указывал на беды, которые могут последовать от разговоров во весь голос:

Ты, Женя, говоришь: «достойно»,

когда крушится все кругом,

а сколько было их, достойных,

в тридцать седьмом? тридцать восьмом?

Так как «достойно»? Где решенье?

Давно народ в набат не бил?

«Храните гордое терпенье?»

Об этом Пушкин говорил…

А завершался «Ответ» опять-таки ироническим советом Евгению Евтушенко подобных стихов не писать, поскольку столичная безопасность не чета ивановской реальности:

Поэтому не трогай душу,

ведь ты поэт, и не понять,

что я почти совсем не трушу —

свободу жалко потерять, —

чуть забегая вперед, скажу, что как в воду глядел безымянный автор!..

Но пока все было спокойно, и только листки с «Ответом» носились туда-сюда по Иванову, размножаясь со скоростью мушки дрозофилы. Эти чуждые генетические штучки должны были непременно аукнуться, но тогда все только перекрикивались, и я сам в один прекрасный день раздобыл разом три списка «Ответа»: один – в комитете комсомола своей школы, второй – в редакции «Плачущего гегемона» (там его распечатывало в пять закладок все машбюро), а третий принес из института мой отец, заметивший, что есть во всех этих самодельных ответах что-то непрофессиональное, но пушкинское… лермонтовское… что-то от зари отечественной бесцензурной литературы.

Два листка я пустил в множительный оборот, а третий зачитывал кому ни попадя, одноклассникам и старшим приятелям, давал, кажется, кому-то из учителей, и чувствовал себя – скажем так – «частицей общего дела», какого именно – ей-богу, тогда бы я не ответил.

Все прекратилось в один день (забавно, что неофициальная информация доходит до всех единовременно, будто копится-копится за плотиной, а потом прорывает: в один день стал популярен в Иванове Глазунов, в один день стал он скандален, в один день все узнали про Клюева, про «Аврору», и так далее…) – точнее, в один вечер, я запомнил его особенно хорошо. Отец пришел с работы позже обычного и вошел ко мне в комнату странной для него, какой-то военной походкой.

– Где Евтушенко и этот… – он попытался щелкнуть пальцами, но не получилось, так что отец поморщился, – ответ?

Я пожал плечами, и тогда отец развернул меня лицом к себе и, крепко взяв за плечи, очень медленно произнес глаза в глаза каким-то подчеркнуто безразличным голосом:

– Ты кому-нибудь… давал это читать?

Подобное обращение было совершенно не принято в нашей семье, так вели себя только герои «мужских» сцен очень плохих фильмов, ежедневно показываемых по второй программе телевидения, и от этой неестественности я почувствовал холодок и так же неестественно-безразлично соврал:

– Не-е-ет… Ты что?

А дальше в моей памяти следует десятиминутный провал, и всплывают лишь отдельные фразы:

– Ты никому… потому что может быть самое худшее… и на работе… Чернявская… арестовали… машинистку… в «серый дом»… расширенное парткома… я прошу тебя…

И я, чувствуя, что в дом приходит что-то беспощадное, постороннее, трясущимися руками отдал несчастный список стихотворений, которые к тому времени заучил наизусть, и отец взял листки и вышел из комнаты, закрыв за собой дверь, а через десять минут вошел и нормальным голосом сказал, что я уже большой и должен понимать некоторые вещи, что в институте только что окончился закрытый партком, на котором человек из горкома объявил «Ответ Евтушенко» диверсией с душкой, не без усилий диссидентуры, что виновные в распространении понесут ответственность, что заведующей кафедрой иностранных языков Ирине Ивановне Чернявской, где-то прочитавшей ответ и кому-то давшей почитать, уже занесли «строгача», и что какая-то машинистка, размножавшая диссидентское произведение, арестована и доставлена в «серый дом», как, впрочем, и ряд других лиц, и что времена могут быть всякими, и нужно быть готовым. Ты же читал про это у Эренбурга… Достойно, главное, достойно…

И, кажется, чувствовался запах жженой бумаги.

Я думаю, это и есть кульминация истории ивановского самиздата: не повсеместные экстренные закрытые партсобрания, не упорные разговоры о заведенных делах по статье «антисоветская агитация и пропаганда», а разговор в комнате двухкомнатной кооперативной квартиры с невыплаченным паем, когда мой отец, кандидат наук и доцент, только что вернувшийся из-за границы, где заведовал кафедрой крупного института, написавший и издавший на французском языке несколько учебников, поклонник Матисса и Модильяни, идет в кухню сжигать стихи в тигельной фаянсовой чашечке… Или я нафантазировал про сжигание? А отец просто порвал их и выкинул в мусорное ведро?