Итак, я взялся за работу. Правда, с досократиками мне дышится легче, чем с монахами. Пока я копался в книге Иосифа, мне не раз хотелось открыть окно. Но Навсикая, возможно, воспримет ее иначе, может, ее поразит простодушие автора. Однако не думаю, что она одобрит его привычку лупить себя по ляжкам. И поверит ли она его утверждению, что рука Марии Магдалины, хранящаяся в монастыре Симонопетра, остается теплой «как живая»?
Чтение стихов Симеона далось мне гораздо легче. Они такие короткие — каждое всего в две-три строфы — что обезоруживают любую критику. Похожи на птиц, которые упархивают, едва к ним приблизишься. Парадоксально, но язык этого перуанца гораздо живее, чем жаргон греческого монаха. Как он добрался до Афона? Сел на корабль в Лиме, пересек Тихий и Индийский океаны, а потом через Суэцкий канал в Средиземное море? Симеон говорит, в основном, о природе. Предполагаю, что он смотрит на нее как на Божье творение: «Неуловимая / роза / красы незримой». На обложке его книги изображен лимон какого-то необычайно яркого желтого оттенка. Он любуется цветами, упивается запахами тмина, розмарина, базилика и, как святой Франциск, внимательно прислушивается к пению птиц. Птицы — щеглы, воробьи, дрозды, малиновки, ласточки, трясогузки — его самые дорогие друзья. Он живет в маленьком раю, хотя ему там довольно одиноко. Быть может, он потому и немногословен, что ему просто не с кем говорить. У меня чувство, что Иосифу его стихи совсем не понравились бы. «Как не испытывать желанья?» — недоумевает Симеон весной. Его сборник был опубликован не на Афоне, а независимым афинским издателем[2]. «Любовь светоносна», — отмечает он в другом месте. Но нигде не упоминает Пресвятую Деву. Быть может, вопрошая «Когда же ты придешь?», он думает вовсе не о Ней. Жизнь, которую он избрал, повергает его порой в растерянность: «Один в своей келье / скорблю и печалюсь, / чего я ищу?».
Тем не менее у этих двух монахов, есть кое-что общее: оба крайне сентиментальны. Симеон тоже много плачет, плачет в своей келье, плачет ночью под звездами: «И человек, и небо / вместе плачут». Как и Иосиф, он часто повторяет слово «боль». Быть может, это слово больше всего подходит Афону, открывает все двери.
Одно из его стихотворений напомнило мне Навсикаю: «Вечером на дворе / краски меркнут». Несколько дней назад моя хозяйка призналась, что ей не хватает красок.
— Хотелось бы вновь увидеть цвета, — сказала она. — Красный, зеленый, голубой, прекрасную лазурь нашего неба.
Немного погодя она добавила: фиолетовый. Интересно, скучал бы я сам по фиолетовому, если бы ослеп?
— А желтый? — спросил я. — Желтый вам не хотелось бы вновь увидеть?
— Ну, разумеется. И желтый тоже.
Я еще не говорил ей о том, что прочитал. Предчувствую, что область, которую я взялся изучить, гораздо обширнее, чем я предполагал. Просматривая мемориальный том, опубликованный к тысячелетию Святой Горы, я был поражен одной цифрой: оказывается, постройки некоторых монастырей охватывают площадь около тридцати тысяч квадратных метров. Помимо двадцати больших монастырей полуостров насчитывает десятки обителей среднего размера — скитов, — где небольшим группами живут аскеты, а еще есть множество отдельных жилищ для отшельников.
Мать пришла в восторг, когда я ей сказал по телефону о своем исследовании. Она все еще питает надежду, что когда-нибудь я вернусь на праведный путь. Явно думает, что монахи способны меня на него наставить.
— Они серьезнее, чем попы, — уверила она. — Многие из них были канонизированы. А некоторые даже чудеса творили.
Уж не считает ли она Афон школой святости? Я что, тоже должен к нему так относиться?