Выбрать главу

А третьим командиром был солдат, он толкался среди людей и злорадно пел, ядовито разделяя слога:

— Ага-а, са-во-ла-чи, сехта! Они на меня никакого внимания, се-рба! Я говорю: ребята, торопись, пожалуйста! Прибудет устамший народ…

— Чего ему надо? — тихонько спросил Силантьев, закуривая папиросу. — Водки? Водки дадут… А что, брат, жалко тебе народ?

Он смотрел сквозь синий дым табака на алые угли, они цвели на камнях, точно маки; заботливо сдвигая их обгоревшим сучком ближе друг к другу, пскович строил золотисто-красный холм, и в его красивых глазах светилась благочестивая любовь к огню. Должно быть, вот так же смотрел на огонь древний, кочевой человек, с такою же молитвенной лаской в сердце, играя благостным источником света и тепла.

— А мне народ жалко: бесчисленно много пропадает его зря! Глядишь-глядишь на это — просто беда, брат…

Ещё на вершинах гор догорал день, но в ущелье уже отовсюду темно смотрела ночь, усыпляя нас. Говорить не хотелось, и не хотелось слышать тяжёлый шум на том берегу, — неприятный шум этот даже тихому звону реки придавал сердитый тон.

Там зажгли большой костёр, потом вспыхнул другой; два огня, шипя и потрескивая, окружаясь синими облаками дыма, стали спорить друг с другом, бросив на белую пену реки красные, кисейные ткани; между огнями метались почерневшие люди, сладкий голосок призывно покрикивал:

— Подходи, не задерживай, подходи!

Звенело стекло стакана, рыжий мужик внушительно гулко сказал:

— Их учить надо!

Старичок-плотник отделился от людей, осторожно щупая ногами камни, брошенные нами в реку, перешёл на нашу сторону, присел на корточки и стал, фыркая, плескать водой в лицо себе, весь розовый в густых отблесках огня.

— Ударили, должно быть, — тихо сказал Силантьев.

Да, ударили. Когда он подошёл к нам, мы увидали, что по его усам и мокрой белой бороде текут из носа тёмные струйки крови, а на рубахе, на груди — тоже пятна и полосы.

— Мир беседе, — строгим голосом сказал он и поклонился, прижав левую руку к животу.

— Садись, милости просим, — сказал пскович.

Теперь старик напоминал изображение святого отшельника — маленький, сухой и чистый, несмотря на рубаху в крови. От боли и обиды или от углей костра его мёртвые глаза как будто ожили, стали светлее. И ещё строже. Смотреть на него было неловко, стыдно.

Покрякивая, шмыгая широким носом, он отёр бороду ладонью, а ладонь — о колено, протянул над углями старые, тёмные руки и сказал:

— До чего вода в речке этой холодна — просто ледяная…

Силатьев спросил, взглянув из-под ресниц в лицо ему:

— Больно ушибли?

— Не-е. По переносице ткнул. Это место на кровь хлибкое. Господь с ним, ему с этого не прибудет, а мне страданье — в зачёт перед духом святым…

Он поглядел на ту сторону реки: берегом шли двое людей, плотно прижавшись друг к другу, и тянули пьяными голосами:

Умру я тё-омной ночьюОсеннею порой…

— Давно меня не били! — заговорил старик, приглядываясь к ним из-под руки. — Годов… годов с двадцать, поди-ка, не били уж! И сейчас — зря, никакой моей вины нет. Гвоздей мне недодано, деревянным колышком многое пришлось вязать. Тёсу не хватает, того, сего. Ну, — не поспел я к сроку, а вина — не моя. Они — для экономности — воруют что попало, старшие — главные, я не отвечаю. Конечно, я признаю это: дело казённое, люди они — молодые, жадные, — сделай милость, воруй! Всякому хорошего охота взять задёшево… А моей вины в этом нет. Озорники. Пилу порвали у старшего сына моего, новая пила. Мне, старику, кровушку пустили…

Его маленькое, серое лицо сморщилось, стало ещё меньше, он прикрыл глаза и всхлипнул сухим, скрипучим звуком.

Силантьев завозился, тяжко отдуваясь, — старик внимательно взглянул на него, высморкался, вытер руку о штаны и спокойно спросил:

— Будто видел я тебя где?

— Видел; весной был я у вас в станице… Молотилки чинил.

— Так, так! То-то я гляжу. Значит, это ты? Несогласный?..

Качая головою, старик усмехнулся:

— Помню я речи твои, да! Всё так и думаешь?

— С чего мне думать иначе… — хмуро спросил Силантьев.

— Так…

Старик снова протянул над углями тёмные руки; далеко отогнутые большие пальцы странно топырились, шевелясь не в лад с другими.

— Так и думаешь всё, — строго и насмешливо заговорил старик, — супроти богом установленного бороться надо, а? Терпенье — зло, а боренье — добро, а? Эх, парень, слабая твоя душа. Токмо духом сатану победишь, духом, знай…

Не торопясь, Силантьев встал на ноги и сердито, грубо, не своим голосом сказал, тыкая рукою в сторону старика:

— Слыхал я это, не от тебя одного слыхал! Не люблю я вас, эдаких вот, духовных…

Он крепко выругался.

— И не с сатаной бороться надобно, а вот — с вами, вороньё чортово! Мертвяки…

Отшвырнув ногою камень от костра, он тяжело пошёл прочь, сунув руки в карманы, плотно прижав локти к бокам, а старик, усмехнувшись, сказал мне тихо:

— Гордый! Ну, это не на долгое время…

— Почему?

— Уж я знаю, — сказал он и замолчал, склонив голову на плечо, вслушиваясь в крики за рекою, — люди там всё пьянели, и кто-то вызывающе бухал:

— Хо-хо! Я? Ха!

Я посмотрел, как Силантьев, легко прыгая с камня на камень, перешёл реку и вмешался в толпу, безрукий, издали заметный среди людей; мне стало скучно без него.

Шевеля пальцами, точно колдуя, старик всё держал пальцы над углями; переносье у него вспухло, под глазами вздулись желваки, он смотрел из-за них и беззвучно двигал двумя полосками тёмных губ, оттенённых белыми усами и бородой. Уродливое лицо его, очень древнее, в крови, плохо смытой из морщин, снова напоминало великих грешников, уходивших от мира в леса и пустыни.

— Видал я гордых, — заговорил он, встряхивая головою без шапки, чуть покрытой жидкими волосами. — Большой огонь — скоро и горит, а вот эти угольки золой, пеплом прикроются — до восхода солнца могут тлеть, уцелеть… Ты, паренёк, подумай над этим! Это есть не простые слова, а — учение…

Надвинулась, налегла мягкой тяжестью чёрная ночь, такая же, как вчера, — душистая и тёплая, ласковая, как мать. Ярко пылали огромные костры, их жар доходил до нас через золотую реку дымным теплом.

Старик сложил руки на груди, сунул ладони под мышки и уселся поудобней.

Я хотел положить на угли сучьев и стружек, — он строго сказал:

— Не надо!

— Отчего?

— Увидят они огонь — полезут сюда…

И отодвинул ногою наломанные мною сучья, повторив:

— Не надо!

Сквозь жидкий огонь в реке к нам, не спеша, перебрались двое плотников с ящиками за спиною, с топорами в руках.

— А те — ушли? — спросил старик.

— Все ушли, — ответил большой мужик без бороды, с обвисшими усами.

— Отыди ото зла — сотворишь благое.

— Нам бы тоже уйти…

— От неконченного дела — нельзя уходить. Посылал я в обед Олёшу, сказывал — не пускали бы людей, а они — на-ко вот! Ещё сожгут барак, напившись яду…

Я курил; усатый плотник потянул носом сладкий дым и сплюнул на угли. Другой, молодой и пухлый, точно пожилая баба-калачннца, как сел, так и задремал тотчас же, опустив встрёпанную голову на грудь.

Шум за рекою стал тише, а в центре его настойчиво возвышался пьяный, воющий голос солдата:

— Стой, отвечай мне! Как ты можешь Россию не уважать? А-а, Рязань — не Россия? А кто — Россия?

— Кабак, — тихонько сказал старичок, но сейчас же добавил громче и обращаясь ко мне:

— Это я про них кабак, мол… Чу, как надсаживаются, весёлые…

Теперь кричал парень в розовой рубахе:

— Взы, солдат, кусай его за горло, взы!

Был слышен суровый возглас Силантьева:

— Ты что — собак травишь?

— Нет, ты мне отвечай! — выл солдат.

Старичок спокойно заметил:

— Должна быть драка…

Я встал, пошёл на ту сторону и слышал, как он негромко сказал своим: