Вот вывод, что напрашивается из рассказа Бантыша-Каменского. В записках Караджича о Первом сербском восстании есть знаменательное подтверждение того, что именно так осмысляли современники поступок Георгия Петровича. Когда на воинской скупщине ему предложили быть старейшиной восставших, «он стал отговариваться тем, что не умеет управлять народом, да и своим крутым нравом тоже: если на кого ожесточится, на месте убьёт. Тогда кнез Феодосий сказал ему: «Если ты чего не сумеешь, мы тебе подскажем, а то, что у тебя, говоришь, такой нрав, — так нам теперь как раз такой и нужен».
После рассказа об отцеубийстве, каким его записал Бантыш-Каменский, тот же сюжет в изложении Караджича представляется более, что ли, заземлённым, обытовлённым. В нём отсчётом событий служит не канун вызревшего мятежа, а необходимость спастись после разгрома. В том числе спасти имущество, видимо немалое, и скот (известно, что Георгий Петрович принадлежал к слою богатых сербских землевладельцев и торговцев скотом). Отец Георгия в этом рассказе вовсе не собирается доносить на сына туркам. Он лишь не хочет покидать своё село, надеясь, что искренним выражением покорности властям можно спасти и собственную жизнь, и хотя бы часть нажитого. По крайне мере, «хлеба хватит». Любовь здесь тоже сталкивается с любовью, но уже в двух измерениях — бытовом и бытийном. Выстрел сына — следствие чудовищной вспышки гнева. Но это и акт неумещаемого в привычные житейские рамки сострадания: сын слишком любит отца и слишком знает нравы врагов, чтобы его им оставить на медленное умучение. За обоими участниками ссоры тоже встает судьба их родины. Это и ей ведь грозит медленное умучение, если не бросить вызов врагу, если не переступить черту.
И Георгий эту черту, как и в первом рассказе, переступает. И это переступание черты, отказ от всего, что было в прошлом его семьи и родины, здесь ещё более выразительны. Георгий уходит за Саву и тем объявляет туркам свое открытое непокорство. Вместе с телом отца он оставляет на другом берегу всё домашнее, всё, что связывало его со старой, подневольной Сербией.
Наверное, среди тех, кто слушал этот рассказ Караджича и в Сербии, и в Австрии, и в России, слишком многие всё же поражались неоправданной жестокости содеянного. Но для самого рассказчика происшествие на берегу Саввы было пусть ужасной, но и величавой одновременно притчей о любви. И когда кто-то из слушателей, желая несколько оправдать поступок гайдука из Тополы, вставлял, что, по слухам, это был все же не родной отец Георгия Петровича, а лишь отчим, то Вук Стефанович, уже привычно ждавший и такой подправки, отвечал твёрдо и жёстко: нет, это был именно отец, а не отчим. «Меньшая любовь делала бы это дело ещё более страшным».
И вот за таким смерчем человеческих страстей погнался теперь Пушкин, едва очутившись в Кишиневе. Трудно сказать, насколько бы он преуспел в этой дерзкой гоньбе, не окажись сразу же на его пути Липранди. Наставник и поводырь. Знающий о сербских делах столько, что можно было лишь восхититься.
Их знакомство состоялось на следующий день после прибытия поэта, 22 сентября, когда офицер штаба 2-й армии подполковник Иван Петрович Липранди, участник Отечественной войны, а ныне военный разведчик, вернулся в Кишинев из Бендер, где находился по делам службы.
Липранди сразу восхитил Пушкина не только учёностью обширной, но и «отличным достоинством человека». «Он мне добрый приятель и (верная порука за честь и ум) не любим нашим правительством и сам не любит его». Главным предметом занятий Липранди были Турецкая империя и Балканы, то есть «восточный вопрос». Он вопросом этим профессионально занимается уже пятнадцать лет. У него на квартире прекрасная библиотека, свой многолетний архив, в том числе по славянским делам, в том числе по Сербии. Он знал Георгия Чёрного. Знал о пребывании здесь в прошлом году Вука Караджича. Он состоит в добрых отношениях со всеми здешними воеводами-эмигрантами из штаба Карагеоргия, и ему ничего не стоит свести с ними Пушкина.