Выбрать главу

«Пушкин очень часто встречался у меня с сербскими воеводами, поселившимися в Кишинёве, Вучичем, Ненадовичем, Живковичем, двумя братьями Македонскими и пр., доставлявшими мне материалы. Чуть ли некоторые записки Александр Сергеевич не брал от меня, положительно не помню…» Эти строки Липранди писал через сорок шесть лет после той кишинёвской осени. И хотя сверял памятное со своим давнишним дневником, но теперь показания подробнейшего, казалось бы, дневника (даже с многочисленными пометами, что и где с Пушкиным ели и чем запивали), — теперь всё это представлялось неполным, обидно обрывочным, что понуждало употреблять естественную в таких случаях оговорку: «положительно не помню».

Действительно, кое-что он за давностью лет запамятовал, кое-где высказался чересчур категорично. Например, по поводу обстоятельств написания Пушкиным стихотворения «Дочери Карагеоргия».

Поэт, утверждает Липранди, «никогда не видел дочери Карагеоргия», которой в это время к тому же было, по его подсчётам, «не более 6–7 лет». Не видел же её потому, что хотя «мать её, в начале 1820 года, приезжала на некоторое время в Кишинёв», но постоянно здесь с дочерью не жила и «месяца за три до приезда Пушкина, возвратилась в Хотин; Пушкин же, что я знаю положительно, никогда в Хотине не был…». Здесь мемуарист ошибся: во-первых, в Бессарабии после смерти Георгия Чёрного оставались две из четырёх его дочерей, старшая из которых была уже сама вдовою. Сербский биограф Карагеоргия, сообщающий эти сведения, добавляет, что муж Сары — так звали старшую дочь — умер в Хотине в 1816 году. Из другого источника известно, что обе вдовы, мать со старшей дочерью, неоднократно приезжали в 1820 году в Кишинёв по личным своим делам к наместнику Бессарабии, генерал-лейтенанту Инзову, в особняке которого обосновался опальный поэт вскоре по прибытии в город. Словом, Пушкин мог видеть молодую вдову в промежутке между 21 сентября и 5 октября — датой написания «Дочери Карагеоргия». О том же, что стихотворение обращено к старшей дочери, а не к ребёнку, свидетельствует сам его текст:

Гроза луны, свободы воин, Покрытый кровию святой, Чудесный твой отец, преступник и герой, И ужаса людей, и славы был достоин. Тебя, младенца, он ласкал На пламенной груди рукой окровавленной; Твоей игрушкой был кинжал. Братоубийством изощренный… Как часто, возбудив свирепой мести жар, Он, молча, над твоей невинной колыбелью Убийства нового обдумывал удар И лепет твой внимал, и не был чужд веселью! Таков был: сумрачный, ужасный до конца. Но ты, прекрасная, ты бурный век отца Смиренной жизнию пред небом искупила: С могилы грозной к небесам Она, как сладкий фимиам, Как чистая любви молитва, восходила.

Конечно, эти строки, сразу видно (сразу бы увидел и Липранди, перечитай он стихотворение), обращены не к ребенку «6–7 лет». Возраст слишком малый, недостаточный, чтобы «смиренной жизнью» искупить «бурный век отца». Для такого искупления понадобилась жизнь сознательная, духовно-деятельная. Понадобилась осмысленная «чистая любви молитва». Дочь, во мнении поэта, встаёт вровень с великим своим отцом и в чём-то существенном как личность даже превосходит его, потому что осознанным подвигом смирения и любви ходатайствует за отца, искупает его страшные деяния…

Какой необычный для молодого Пушкина женский образ, удивимся мы. Какой решительный порыв к новому пониманию женской красоты — не внешней «прелести», но красоты сокровенной, целомудренно-чистой; порыв к тому идеалу женского естества, который будет отныне реять перед Пушкиным до конца его дней — то в облике «гения чистой красоты», то в образе Татьяны, то в лике мадонны.

Да и всё это стихотворение в целом — порыв в совершенно новую для поэта реальность, настолько ещё странную, неосвоенную, что он будто замирает на полпути. Какие загадочно-величественные — хочется добавить: преувеличенные — образы, какая вдруг малопривычная для Пушкина сумрачная и вместе с тем торжественная живопись!

Карагеоргий для него одновременно «преступник и герой», достойный ужаса и восхищения. Не этот ли самый принцип изображения разовьется затем в характеристике Петра из «Полтавы»: «Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен. Он весь, как божия гроза…»

Ощущается громадность впечатления, произведенного личностью Георгия Чёрного на поэта. И может быть, некоторая растерянность руки, неспособность пока что передать эти впечатления без помощи чрезмерных образов, расплывающихся в своих мрачных очертаниях. Поэт как бы зачарован этим безгласным пока видением. Пушкину понадобятся годы, чтобы это самому себе внушённое наваждение рассеялось, и он узрел иного Георгия Чёрного — в человеческой плоти, твёрдо стоящего на земле.