Олекса, в поношенной, изорванной, в бурых пятнах засохшей крови гимнастерке, сам поднялся на помост. Он неожиданно для всех взмахнул рукой, и оркестр смолк.
- Прощайте, товарищи! - крикнул Олекса. И повторил на чешском, немецком, венгерском: - Прощайте, товарищи!
- Играйте! - заорал начальник тюрьмы музыкантам.
Оркестр молчал, а его молоденький офицер каменно смотрел в пространство.
- Меня они сейчас повесят, но правду убить нельзя! Да здравствует Советский Союз! Смерть фашизму...
Один из чинов тюрьмы подскочил к дирижеру, сорвал с него погоны. Офицер-музыкант будто очнулся, сломал свою дирижерскую палочку, как ломают шпагу, и швырнул ее на булыжники тюрьмы.
- Свобода народам! - крикнул Олекса.
Узники тюрьмы откликнулись "Интернационалом". Слова его на разных языках слились в боевой гимн пролетариев, зазвучали как приговор фашизму, вырвались к голубому небу, к облакам... к Карпатам, пламенным сыном которых был товарищ Олекса,
И влился в них клич трембит на верховинах и полонинах, потайными стежками которых шли и шли друзья Олексы - партизаны: чабаны, лесорубы, бокораши, трудари карпатского края...
"Теперь тысячи и сотни тысяч лучших сынов народа
умирают за лучшее будущее человечества".
Свои последние дни Юлиус Фучик провел в берлинской тюрьме Плетцензее. Он накануне казни говорил товарищу по заключению:
- Когда мне зачитали приговор, я сказал фашистам: мой приговор вам вынесен уже давно: смерть - фашизму! Жизнь - человеку! Будущее коммунизму!
Открылась дверь камеры, и вошел надзиратель. Он принес ручку, чернила, лист бумаги.
- Напишите письмо родным, если хотите, - сказал он Фучику.
После его ухода в камере долго стояла тишина.
- Юлек, не отчаивайся, - сказал товарищ по камере, - еще, может, и помилуют...
- Нет, - ответил Фучик, - помилования не будет, да и не нужна она мне, пощада фашистов...
Он сел к столу, на бумагу легли строки прощального письма: Мои милые!..
Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше от того, что ему отрубают голову. И я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а с такой радостью, с какой я всегда жил...
Далее в письме строки вымарала цензура...
В камере тюрьмы Плетцензее было темно, как в могиле. Юлиус и его товарищ не спали - грохотали кованые сапоги в коридорах, гремел металл, и слышно было, как в соседних камерах прощались, плакали, молились.
- Как ты думаешь, который час? - спросил Юлиуса товарищ.
- Где-то после полуночи, - ответил Фучик. Он, продолжая начатый разговор, сказал: - Умирать легче, когда знаешь, что твоя жизнь принесла людям добро... Сейчас хочу только одного: чтобы сохранились для будущего странички моего "Репортажа".
Грохот сапог усилился и вдруг стих у двери камеры. Щелкнули щитком глазка, загремели тяжелые запоры...
- Пришли за мной, - Юлиус поднялся с откидной койки, встал во весь рост, руки в наручниках.
Вошли охранники, электричества не было, и они высветили камеру, Юлиуса, его товарища лучами фонариков.
Было седьмое сентября 1943 года...
И была сырая, промозглая берлинская ночь. Тюрьма Плетцензее тонула во мраке - вырисовывался на фоне черного неба один из ее сгоревших корпусов, часть разрушенной стены. Прожекторы рвали на части горизонт. Вот-вот должен был начаться налет.
Заключенные стояли в несколько рядов. Перед ними ходили два священника. Дорога с этого плаца уводила в камеру смерти...
Охранники равнодушно вышагивали на плацу, у ворот, по углам каменной стены.
Гестаповец читал фамилии смертников. Восемь человек вышли из рядов и в сопровождении охранников и священника побрели к камере. Священник остался стоять у входа в нее, остальные вошли в черный проем. Один из заключенных бросился на землю, отбиваясь руками и ногами.
- Не хочу умирать! - закричал он, потеряв самообладание. Четверо охранников набросились на него, коваными сапогами подняли с земли. Другой заключенный достал из потайного кармана робы фотографию жены и дочери, долгим взглядом попрощался с ними.
- Юлиус Фучик!
Юлиус присоединился к новой восьмерке заключенных.
Охранники повели их к камере смерти. У ее порога Юлиус Фучик остановился, громко сказал:
- Прощайте, товарищи!
Камера эта была небольшой: квадратная, посредине виселица. Света не было - подача электроэнергии из-за налетов прекратилась, вешали при свечах, язычки огня колебались, когда к виселице шел обреченный.
На глазах у Фучика вынули из петли предыдущую жертву, выволокли за ноги из камеры. Потом подтолкнули к виселице его...
На фашистский Берлин обрушились бомбы невидимых в ночной тьме бомбардировщиков.
О том, что Юлиуса казнили фашисты, Густина узнала гораздо позже. В конце августа этого года колонна женщин-узниц втягивалась в ворота концентрационного лагеря Равенсбрюк. Женщины шли мимо эсэсовцев к длинным рядам темных одноэтажных бараков. Лагерь выглядел аккуратно и пустынно. Среди узниц брела Густина Фучик - она поддерживала измученную подругу.
Колонна остановилась, чтобы пропустить странную процессию: четыре узницы в полосатых платьях тянули небольшую тележку, на которой лежали три гроба, кое-как сколоченные из неотесанных досок. Узницы непрерывно пели веселую песенку. Их сопровождала надзирательница с овчаркой.
Густина отвернулась - она не могла смотреть на это...
"Моя любимая жена, спасибо тебе за прекрасно прожитое
время с тобою".
Сирена подняла на руки дочку Оленьку, подошла с нею к окну. Конец августа, безоблачное небо было еще по-летнему голубым, Олечка радостно смеялась.
- Посмотрите за дочкой, мне надо на радио, - попросила Сирена соседку.
...В радиостудии она привычно села за столик с микрофоном, проверила, на месте ли текст передачи. Неожиданно вошел человек в военной форме без знаков различия.
- Сирена Игнатьевна, - обратился он. - Я из Центрального штаба партизанского движения. Это письмо нам только что доставили из Закарпатья. Его передала через надежных людей Дося, сестра товарища Олексы.
Сирена порывисто схватила листки бумаги. Она побледнела, прочитав первые строки, без сил опустилась на стул.
- Я попрошу товарищей отложить передачу, - сочувственно сказал посланец штаба.
- Не надо, - сказала Сирена, - передача должна состояться.
Она придвинула к себе микрофон, вытерла слезы, заговорила:
- Дорогие мои земляки-закарпатцы! Только что я получила прощальное письмо от моего мужа, первого секретаря Закарпатского крайкома партии товарища Олексы. Письмо шло больше года по дорогам подполья, шляхам войны. Мой любимый Олекса писал его мне и дочке Оленьке, но оно адресовано всем живым. Слушайте же, что он написал...
"Мои дорогие, не оплакивайте меня и не горюйте по мне. Сейчас тысячи и сотни тысяч прекрасных сынов народа умирают за лучшее будущее человечества. Война - самое большое несчастье для человечества. Будем надеяться, что после этой войны настанет мир, который надолго, а может, навсегда сделает это несчастье невозможным. Прощаясь с вами, желаю вам дожить до мира и счастливой жизни. Если доживете - и меня помяните незлым, тихим словом".
Еще, - продолжала Сирена, - мой Олекса написал: "Моя любимая дочка Оленька, как раз год был тебе тогда, когда немилосердная война разлучила нас. Ты была моим утешением, ты была моей жизнью. Иду на смерть, кровь капает из моего сердца, зная, что не увижу больше тебя..."
Вот его последние слова: "Прощайте, дорогие!