Выбрать главу

Меня очень удивляло, что астроном даже не пытается всерьез опровергать доводы Соловьева. А если он с ними согласен, то как можно так косно мыслить? Вот он напомнил, что на Марсе мало воды.

— Не так уж мало! — немедленно отпарировал Соловьев. Одна только его полярная шапка дает столько же влаги, сколько Нил за год приносит воды в Средиземное море.

— Но позвольте! — с негодованием воскликнул астроном. Ведь известно, что полярные шапки не тают, а испаряются. Профессор Лебединский убедительно доказал, что на поверхности Марса воды вообще не может быть — она немедленно испаряется, а водяной пар замерзает и оседает на поверхности планеты тонким слоем инея. Да разве может в таких условиях существовать растительность?

— Безусловно, может, — ответил Соловьев. — Вода имеется в почве Марса. И кстати, тот же профессор Лебединский предполагает, что у марсианских растений может существовать сильно развитая корневая система — чтоб высасывать влагу из почвы.

— Но, Арсений Михайлович! — почти умоляюще простонал астроном. — Я допускаю, что при этих условиях могла бы сохраняться жизнь в каком-либо виде. Но ведь для того, чтобы она возникла, нужны несомненно другие условия! Нужна высокая температура, значительная плотность атмосферы, открытые водоемы. Это же аксиома!

— Аксиома — для Земли, — снова возразил Соловьев. — Нельзя же танцевать от печки: у нас — так, значит, везде так. В конце концов можно уподобиться человеку, который при виде жирафа решительно заявил: «Такого не может быть». И к тому же мы не знаем, каковы были условия на Марсе в далеком прошлом. Я, к сожалению, знаю наизусть все доводы, которые вы еще собираетесь привести. В атмосфере Марса, хотите сказать вы, нет свободного кислорода, значит, нет и растений, нет и жизни — ведь земной кислород создан растениями. Но и тут многое можно возразить. Прежде всего, наши методы наблюдений еще очень несовершенны. И если мы до сих пор не обнаружили кислорода в атмосфере Марса, это еще не значит, что он там действительно отсутствует. Мы и водяных паров не сумели обнаружить, а тем не менее известно, что на Марсе есть снег или иней.

— Но ведь уже установлено, что кислорода там во всяком случае не более тысячной доли того, что содержится в земной атмосфере!

— Ну и что ж? А, может быть, марсианские растения не выделяют кислород в воздух? Может быть, они сохраняют его в корневой системе? Или же выделяют его в почву, как некоторые наши болотные растения? Кстати — возможно, что именно поэтому марсианская почва имеет красноватый оттенок.

— Но вы же знаете: Козырев предполагает, что окраска Марса зависит вовсе не от цвета его поверхности, а от особенностей распространения света в его атмосфере.

— Меня поистине поражает, дорогой коллега, — с чуть уловимым оттенком раздражения сказал Соловьев, — что вы с таким вниманием и доверием относитесь к любым гипотезам — даже к таким, в сущности, произвольным, как козыревская, — и решительно заранее отвергаете мои предположения, хотя не можете возразить против их предпосылок… Я хотел бы только обратить ваше внимание на то, что с точки зрения марсиан (если вы позволите на минуту, хотя бы условно, допустить их существование), Земля могла бы показаться не пригодной для жизни. Ведь то, что они смогли бы увидеть сквозь плотную земную атмосферу и густой слой облаков, несомненно, заставило бы их задуматься. Слишком высокий процент содержания кислорода в нашей атмосфере и недостаток углекислого газа; большая сила тяжести и высокие температуры… Если предположить, что марсиане мыслят так же скованно и «приземленно», как некоторые наши ученые, то они должны были бы несомненно заключить, что на Земле жизнь существует разве что в низших формах…

Астроном опять обиделся; однако его возражения уже не только не казались мне убедительными, но даже просто раздражали: почему он уклоняется от ответов на прямые вопросы и зачем вообще спорит вопреки очевидности! Я вполне разделял взгляды Соловьева и готов был их всячески пропагандировать. Однако Соловьев продолжал допрашивать своего противника. Тот заявил, что на Венере развитой жизни, конечно, нет, и даже не затруднил себя доказательствами на этот счет. А когда Соловьев спросил, почему он считает невероятным предположение, что Землю могли посещать гости из других звездных систем, астроном опять вознегодовал:

— Да вы знаете, какая малая доля вероятия, чтоб именно на нашу планету попали гости из глубин мирового пространства! Ну, почему они прилетят именно к нам?

— Ну, это не ответ! — уже с досадой заметил Соловьев. — А почему именно не к нам?

Я привел один разговор, а их за эти дни было немало, и в моем присутствии, и без меня. Я только удивлялся — как Соловьев все это выдерживает! На его месте я давно ругался бы последними словами. А он был все так же спокоен, любезен и насмешлив.

И самое главное — он постепенно пробивал путь экспедиции. Рассказывать, как действовал Соловьев и как трудно ему приходилось, я думаю, не стоит. Все это в общих чертах можно себе представить. Важен результат — уже в августе в Непал отправилась советско-английская экспедиция.

Я не могу подробно описать работу этой экспедиции прежде всего по той причине, что сам я в ней не участвовал. Нога у меня продолжала болеть: трещины в кости рентген не обнаружил, но опухоль на колене не проходила, ссадина гноилась. В горах я был бы только помехой; к тому же и с сердцем у меня были нелады — видимо, вследствие крайнего физического и душевного напряжения, в котором я находился. Словом, поехали другие, а я лежал дома, обложившись горой книг, и сходил с ума от досады, нетерпения и тревоги.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Читал я в те дни жадно, прямо-таки взахлеб. Все подряд, что удавалось достать — и популярную литературу, и специальные труды по астрономии (смысл которых усваивал едва на одну десятую), и романы о Марсе и межпланетных путешествиях. Все это мне в изобилии таскали ребята из редакции. Они, конечно, уже знали о моих приключениях. Я видел, что они поглядывают на меня с восхищением и тревогой, умышленно безразличным тоном задают вопросы о Катманду, об Эвересте, а потом не выдерживают и уже с откровенным любопытством спрашивают — неужели правда, что я видел марсиан, или что-то в этом роде. Сначала я горячо объяснял, как обстоят дела, а потом мне надоело, и я хмуро отмалчивался. Меня злило, что многие совершенно очевидно не верят мне, считают, что я либо выдумываю, либо не вполне в своем уме: с интересом выслушивают мои рассказы, осторожно переспрашивают, а потом уходят чуть ли не на цыпочках, как от тяжело больного, — так и хочется запустить им вслед каким-нибудь увесистым астрономическим трактатом.

Я было пожаловался одному из наших ребят, Леве Кофману, мне казалось, что он вполне понимает меня: что это, мол, за молодежь, что за сотрудники комсомольской газеты, если они мыслят KOCHO, как замшелые старики. Но, как видно, зря я пожаловался. Лева смущенно заерзал, поправил громадные очки и сказал:

— Ты, главное, успокойся, Шура! Вот закончится экспедиция, тогда будет ясно, что к чему и почему.

Я хотел было возразить, но только рукой махнул. Выходит, что на мои рассказы даже внимания обращать не стоит, что я просто сумасшедший. До того мне стало горько, что и передать трудно.