Выбрать главу

Произошло это после долгой ее беседы с Соловьевым. Я уходил в коридор звонить по телефону, бегал за папиросами, оставляя их вдвоем. Как я и ожидал, Соловьев произвел на Машу сильнейшее впечатление. Я понял это сразу, увидев, как Маша слушает его, чуть прикрывая глаза рукой (была у нее такая привычка в минуты волнения), как горят ее щеки. Я даже ощутил укол самолюбия. Ведь вот здесь, в этой комнате, я столько раз так горячо, с такой тоской просил ее поверить, быть по-настоящему вместе, а она только головой качала! А Соловьеву она верит, хоть он ее как будто бы и не убеждает особенно, просто рассказывает о провале гималайской экспедиции, о новых замыслах, о своих хлопотах, об английских друзьях… рассказывает с веселой, чуть насмешливой улыбкой, будто и не придавая особого значения тому, что говорит. Нет, решительно, никогда Маша не любила меня по-настоящему, — думал я тогда, — я ей все казался мальчишкой, которого надо воспитывать и держать в руках. И когда я вдруг резко свернул куда-то в сторону с намеченного ею пути — она пришла в отчаяние и не знала, как к этому отнестись. А пришел другой человек — опытный, зрелый — и ему она верит безоговорочно, с его слов легко воспринимает идеи, еще вчера казавшиеся ей пустыми бреднями. Вот уж типично женская манера восприятия, — со злостью говорил я себе, — субъективная, ненадежная, опирающаяся больше на эмоции, чем на интеллект!

Потом, постепенно я понял, что был неправ. Во-первых, разговор с Соловьевым послужил просто последним толчком. Замкнувшись в обиде и ожесточении, я не замечал, что Маша уже иначе относится ко всему, что происходит. Она говорила, что перемена в ней началась с того вечера, когда мы слушали загадочную передачу по радио и Бершадский пришел с пластинкой. Во-вторых, хоть Соловьев глубоко поразил ее воображение, но энтузиасткой нашего дела она не стала. Это-то я понял сразу.

— Все же, Шура, — говорила мне Маша, — я должна тебе честно сказать: хотя в тот вечер я как-то начала верить в реальность небесных гостей, мне и сейчас больше всего хотелось бы, чтоб все было по-прежнему.

— И сейчас ты этого хочешь? — опросил я, заранее угадывая ответ. — Неужели и сейчас, Маша?

— Да! — сказала она, прямо глядя мне в глаза. — Да! Можешь считать меня мещанкой, эгоисткой, трусихой. А я бы просто мечтала повернуть все назад. Вот снова апрель, но ты не едешь в Гималаи. Вот июль — мы едем вместе отдыхать. Вот сентябрь — ты поступаешь в аспирантуру. И все так хорошо…

Я видел, что Маша чуть не плачет. Но меня ее слова поразили настолько, что даже жалость к ней исчезла.

— Зачем же ты тогда собираешься ехать с экспедицией? спросил я.

— А затем, что я о тебе тревожусь, — мягко и печально ответила Маша. — Разве тебе это непонятно?

— Нет, непонятно, — я уже не сдерживался. — Непонятно, как это можно идти в такую изумительную, небывалую еще в истории человечества экспедицию и думать только о каких-то своих личных делах!

Маша круто повернулась и подошла к окну. Мне показалось, что она плачет. «Все-таки нельзя так резко говорить, — подумал я. — Ведь мы любим друг друга». Хотя я уже не понимал, люблю ли я Машу и можно ли назвать настоящей любовью ее отношение ко мне. Я подошел к Маше и положил ей руку на плечо. Она резко отшатнулась.

— Ты ничего не понял! — со слезами в голосе сказала она. — Ничего не понял! Ты что думаешь — я тебе в няньки нанялась? Я ботаник, а не нянька, вот и все. И я все равно поеду с экспедицией, Соловьев мне обещал, так что это не твое дело!

Она сердито вытерла глаза платком и ушла, не прощаясь. Я вышел на балкон и растерянно посмотрел ей вслед. Она почти бежала по двору и казалась маленькой и тоненькой, как девочка, в своем сером спортивном костюме. Все-таки какая она странная! То веселая и насмешливая, то молчаливая и угрюмая; только что говорила со мной так, словно у нее за плечами уже долгая жизнь и накопилась усталость, и больше всего хочется покоя и уюта, а потом вдруг расплакалась, как обиженная школьница, и наговорила мне дерзостей, совсем по-детски.

Я попробовал поговорить с Соловьевым о Маше, но он был очень занят, да и просто не придал особого значения моим переживаниям.

— Поверьте мне, — вы напрасно об этом столько думаете, сказал он. — Я, конечно, вас понимаю, но все же… Не все ли равно, в конце концов, почему она хочет ехать с нами? Пользу она принесет, да и вам обоим будет все же поспокойней. Оставьте вы Машу в покое, не мучайте ее расспросами и, поверьте, все со временем уладится…

Мне больше ничего и не оставалось делать, как последовать совету Соловьева. Так и появился в составе нашей экспедиции еще один участник — ботаник Мария Сергеевна Батурина. Англичане называли ее — мисс Мэри, русские — кто по имени и отчеству, кто просто Машей.

И вот, наконец, мы покинули Москву и отправились в дальние края по следам Неведомого…

ЧАСТЬ III

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

С самого начала путешествия вплоть до дня, когда произошла катастрофа, я вел довольно подробный путевой дневник — уж настолько-то я оставался журналистом! Поэтому, я думаю, правильно будет, если я обращусь к дневнику с некоторыми необходимыми комментариями. Для немногочисленных корреспонденции, появлявшихся в нашей прессе, я использовал ничтожно малую долю этих записей, так что повториться не рискую. Но я опущу почти все записи, сделанные на корабле, потому что прямого отношения к делу они не имеют.

Приведу, пожалуй, одну из них. Но тут тоже нужны некоторые комментарии. Дело в том, что, плывя к берегам Южной Америки, мы все усиленно изучали испанский язык. Надо же было научиться хоть немного разговаривать с местным населением! Изучали мы язык самым практическим образом — зазубривали каждый день по два десятка слов, а потом всеми силами старались изъясняться с Мак-Кинли и между собой. Хохоту было при этом!.. Так вот что я записал 18 ноября:

«Сегодня, как всегда, на палубе пытались разговаривать по-испански. Осборну быстро надоело коверкать испанские слова и он молча уселся в шезлонг. Я долго смотрел на него исподтишка: до чего он красив! Это не та здоровая мужественная красота, которой отличается Соловьев; скорее что-то женственное, излишне утонченное есть в романтическом облике англичанина. Я не представляю, как он будет ходить по горам, кажется, его унесет первым порывом горного ледяного ветра. Но зато время почти не имеет власти над сэром Осборном: кроме седых волос, нет никаких признаков старости в его облике — ни в юношески стройной фигуре, ни в лице с гладкой бледной кожей и четкими линиями. А глаза его совершенно необычайны они словно подсвечены изнутри каким-то негаснущим пламенем. Вот бывают же люди с такой поэтической внешностью!

А Мак-Кинли рядом с ним — как ворон Эдгара По… Он презрительно щурится, наблюдая за нашими жалкими потугами овладеть испанской речью. Говорить с ним трудно — ответит одним-двумя словами и сидит хмурясь. Сегодня он сказал, что вообще надо бы учить в первую очередь не испанский, а хотя бы Lingua Geral. Я уже знаю из книг, что это такое. Язык, созданный миссионерами. В Южной Америке масса индейских племен, изолированных друг от друга природными условиями, и, соответственно, уйма языков и наречий. Даже крохотный народец арикапо, насчитывающий всего 14 человек, имеет свой язык. Вот миссионеры, чтоб общаться с местным населением, взяли два наиболее распространенных наречие и из них слепили упрощенный язык, этакое южноамериканское эсперанто. Это и есть Lingua Geral, «главный язык». Он широко распространен среди местного населения, его понимают многие. Конечно, Мак-Кинли прав, надо бы в первую очередь учить этот язык, но кто будет нас учить? Его никто не знает. А досадно!

Все это я записываю, сидя в шезлонге на палубе. А тем временем Соловьев подсел к Осборну, и у них завязался очень оживленный разговор. О чем это они?