Выбрать главу

Переводчика мы действительно искали, считая, что Мендоса болен и пойти в горы не сможет. Но если он сам хочет… что ж, другого такого, как Мендоса, найти трудно. Да и вообще он уже считается своим человеком в экспедиции. Я всего этого Мендосе высказывать не стал, а подождал, что он ответит на мой вопрос. Мендоса начал говорить хоть и без прежнего жара, но с несомненным чувством. Он сказал, что не может простить себе того неудачного похода… хоть он как будто и не виноват, но все же заставил нас так мучиться попусту. Хорошо, что хоть эта раковина нашлась! А сеньор Мак-Кинли счел бы его мошенником.

— Нет, нет, Алехандро, я знаю. Вы — нет, а он считает, что Мендоса — плут. Но он жесток, он не любит людей.

— Да с чего вы взяли? — запротестовал я.

Действительно, Мак-Кинли обращался с ним зачастую очень резко и сурово, и пылкий Мендоса, конечно, не мог не страдать от этого. Я все же сказал ему, что Мак-Кинли со всеми суров и резок — такой уж у него характер. Мендоса ничего не ответил на это, а стал говорить, что он все же может быть полезен экспедиции, что ему горько расставаться с друзьями ведь я ему друг? — и тому подобное.

— Да ведь вас не трогали только потому, что вы больны! сказал я. — Все мы будем рады, если вы пойдете с нами. И Мак-Кинли тоже будет рад, хоть вы и думаете, что он вас не любит.

Мендоса заявил, что он сейчас чувствует себя здоровым, и очень хочет участвовать в экспедиции. Я ответил, что сообщу об этом руководителям, и ждал, что он еще скажет. Я понимал, что разговор еще не закончился. И действительно, Мендоса спросил:

— Теперь вы, конечно, найдете то, что ищете?

— Думаю, что да. Ведь теперь у нас есть точные указания.

— О, дева Мария, у меня тоже были точные указания! — пробормотал Мендоса, страдальчески скривив рот.

Вслед за этим он заговорил сбивчиво, невнятно, все время смущался а мямлил. Однако смысл разговора был таков: он, Мендоса, хорошо понимает, что теперь его доли в успехе не будет. Но все же — может быть, мы согласимся уделить ему хоть частицу своей славы? Может быть, в разговоре с репортерами добрый сеньор Осборн или русский начальник скажут хорошее слово о нем, Мендосе? Может быть, это принесет ему известность и богатство, кто знает?

Окончив эту речь, Мендоса с мольбой посмотрел на меня.

— Я знаю, что поступаю нехорошо, когда прошу долю в чужой славе. Но если мне так не везет, так не везет! Не рубите веревку, Алехандро!

Я заверил его, что о нем непременно будет упомянуто и в самых теплых выражениях. Ведь он же делил с нами все трудности и опасности и вот опять, несмотря на болезнь, хочет с нами идти. И потом — ведь это благодаря ему мы получили пластинку с загадочными знаками и розовую раковинку. Значит, доля славы вполне законно принадлежит ему.

Мендоса очень обрадовался моим словам.

— Благодарю вас, Алехандро, вы истинный друг и благородный человек! — с чувством сказал он. И тут же добавил, очень печально: — Все же я думаю, что я не имею права… ведь я так долго не отдавал вам пластинку. Кто знает? Если б мы сразу пошли туда, может, тайник был бы еще цел. Нет, Алехандро, того, что я сделал, будет мало для этих собак-репортеров!

— Я сам — «собака-репортер»! — сказал я смеясь. — И уж с меня-то этого достаточно. Я буду обязательно писать о вас, Луис, и других уговорю!

— О, матерь божья! — закричал пораженный Мендоса. — Вы шутите, Алехандро! Не можете вы быть репортером, вы, такой благородный человек! Я думал, что вы изучаете звезды, вы так хорошо о них говорили!

Я его долго уверял, что не все репортеры похожи друг на друга, что в Советском Союзе журналистика — очень почетная профессия. Мендоса только качал головой, сбитый с толку.

— Простите, Алехандро, что я вас невольно обидел, — смиренно сказал он наконец. — Если уж вы действительно репортер, напишите, пожалуйста, обо мне хорошую статью. И, если можно, пусть мой портрет поместят в газете, хорошо, Алехандро?

Но потом он все же не утерпел и спросил: почему я стал репортером? Потому, что не было денег и нельзя было учиться? Я ему объяснил, что у нас в стране журналисты учатся своей специальности пять лет, как, например, инженеры.

— Ну, уж, этому-то учиться пять лет! — скептически сказал Мендоса. — Врать и ругаться умеет каждый мальчишка!

— Ну, Луис, — сказал я, смеясь, — хотите, я не буду ни врать, ни ругаться, а напишу о вас чистую правду?

— Ах, что такое правда, Алехандро! — возразил Мендоса. Никто не хочет знать правды. Правда — бедная нищенка, ее отовсюду гонят. А ложь ходит в раззолоченной одежде.

Но я еще раз пообещал ему написать только правду — и вот выполняю свое обещание.

Мечты Мендосы о славе начали сбываться раньше, чем он ожидал. Через день после этого разговора наши руководители согласились устроить нечто вроде пресс-конференции для журналистов Сант-Яго (те давно штурмовали отель Грильон, где жили руководители экспедиции) и, по моей просьбе, особенно подчеркнули заслуги Мендосы. После этого журналисты кинулись к Мендосе (который мне заранее обещал быть сдержанным и не говорить лишнего) — и вот портрет его украсил собой вечернюю газету; тут же было помещено интервью «с нашим замечательным соотечественником». Мендоса радовался по-детски, открыто, безудержно: он в этот день скупил такую кипу газет, что ими можно было бы протопить небольшую печь, и то и дело перечитывал строки интервью. Куда девалась его неприязнь к журналистам — он был в восторге от их любезности.

Но на мой взгляд, эта слава помогла ему пока что лишь в той области, где ему и так везло: на него (если изъясняться изысканным слогом) обратило благосклонное внимание множество дам, и до самого отъезда я уже почти не видел Луиса, хоть и жил с ним в одном номере.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Долгожданная фотография наконец-то пришла в Сант-Яго.

Мы сидели вокруг стола и с волнением разглядывали ее вот он, ключ к воротам тайны! На увеличенном фотоснимке благодаря знакомой уже нам подсветке очень отчетливо проступали все детали рельефа этой части великой горной страны. Светящаяся точка находилась между двумя высокими вершинами, вероятно, в высокогорной долине. По ущелью текла река — на карте она обозначалась светящейся волнистой линией, которая действительно казалась движущейся и живой.

Карта была очень детальной, и мы получили ценнейшие указания. Но географы сообщили, что за точность карты они не ручаются, так как местность эта плохо исследована и, насколько известно, совершенно необитаема (проводник Карлос как будто держался того же мнения, но высказывался не категорически — больше повторял «Quien sabe?»). Географы предупреждали нас также, что местность эта подвержена частым землетрясениям вследствие активной деятельности целой цепи вулканов. Впрочем, это предостережение можно было бы в равной мере отнести и к тем участкам Андийской цепи, где мы уже побывали. Пока что нам тут не приходилось страдать от землетрясений; оставалось надеяться, что и в дальнейшем все обойдется благополучно.

— Да, — сказал Соловьев, перечитывая письмо географов, видно, гости из космоса лучше нас освоили этот трудный участок. Карта просто великолепна; впрочем, ее точность мы вскоре проверим на деле.

Я заметил, что при этих словах Осборн поежился, словно от холода. Меня это немного удивило, хотя все уже привыкли к тому, что Осборн очень болезненно воспринимает всякие сомнения не только в существовании марсиан, но и в том, что у них исключительно высокий уровень развития. Он решительно был уверен, что на землю прилетали именно марсиане, и если Соловьев высказывал предположение, что это были гости с другой какой-нибудь планеты, Осборн смотрел на него с таким удивленным видом, будто ему пытались доказать, что дважды два это три с половиной.

Но ведь на этот раз Соловьев не сказал ничего особенного, да и вообще, по-моему, пора было бы Осборну привыкнуть. Однако я видел, что Осборн сразу начал нервничать, кусать, губы, тонкое лицо его потемнело от еле сдерживаемого раздражения. Соловьев, к сожалению, смотрел на карту и не видел, что творится с англичанином, а я не мог его предостеречь. И разговор продолжался.