Выбрать главу

«Сколько лет, Владимир Иванович, где родился?»

«В Горьком, тринадцать».

«Украл?» — показывая на ридикюль, сурово спросил милиционер.

Я пытался объяснить, что ничего я не украл, что мне дал его один дядька, рыжий такой, и велел выбросить, а мне стало жалко. Но где там! Милиционер резко прервал меня:

«Нас не обманешь! Предмет-то у тебя изъяли. Значит, ты и украл».

В это время в отделение ввалилась солидная дама. «Так вот он какой, жулик!» — набросилась она на меня.

Так меня впервые окрестили жуликом. А затем суд. Меня осудили условно на один год и отправили «к родителям» в Горький через детский приемник…

— Но ведь ваш отец, — перебил его прокурор, — жил в деревне. Далеко от Горького.

— Соврал я. Не хотел, чтобы об этом узнала бабушка. Да и отец тоже. Им было и так не до меня — жилось не сладко.

Яхнов замолчал, а Арсентий Николаевич думал про себя: «Почему же жизнь сразу столкнула его с людьми, которые не пожелали взглянуть в душу тринадцатилетнего мальчишки? Школа, где он учился, ни разу не вспомнила о нем. И бабушка не забила тревогу о внуке. И отец. Ведь все могло сложиться иначе. И не сидел бы сейчас передо мной человек, пробывший в колониях и местах лишения свободы больше половины своей жизни».

— Ну, а дальше? — спросил Сергеев. Он внимательно слушал собеседника и только рисовал елочки на листке бумаги.

— Дальше?.. Через недельку после суда нас, трех мальчишек, встретил в детском приемнике дядя с длинными усами. Фамилии его мы не знали и прозвали его «Чапаем».

«Ну, орлы, собирайтесь домой», — заявил он нам.

Мы сели на пароход. Я и оба моих товарища впервые были на настоящем большом пароходе. Нам не сиделось среди наваленных повсюду мешков, бочек и ящиков. Хотелось все посмотреть, потрогать руками.

«Смотреть — смотрите, но ничего не трогайте! И в воду не попадайте», — отечески наставлял нас Чапай.

В дороге я сдружился с одним парнем. Он был страшно худой, будто его давно-давно не кормили вовсе, и называл он сам себя Рахитом. Но такой был сообразительный малый. Шустрый.

Куда только можно было проникнуть, там мы с Рахитом побывали. Забрались даже на нос. День был летний, ясный, солнечный. Ни тучки на небе. Оно синее-синее. Только вдалеке, на берегу, ветерок чуть-чуть колышет верхушки деревьев. Смотришь вперед — и кажется, что это не пароход, а сами одетые в зелень сказочные берега выплывают навстречу. Деревья-великаны приветствуют нас. Неожиданный пронзительный гудок возвратил нас из мира фантазий. Пароход подходил к пристани.

«Хочешь?» — показал Рахит головой на берег.

«Айда».

Мы попросили разрешения у своего провожатого. Чапай отпустил, только просил возвращаться скорее, чтоб не отстать.

Тихая пристань Работки. Прямо на земле, разложив перед собой яблоки, помидоры, огурцы, жареную рыбу, расставив в кринках молоко, сидели женщины. Плотным кольцом окружили их сошедшие пассажиры. Второй звонок: народ бросился на пароход.

«Останемся?» — дернул меня за рукав Рахит.

«А как же Чапай? Подведем».

«А у меня ведь все равно в Горьком никого нет. А Чапай еще спасибо скажет, не надо с нами возиться».

У меня в Горьком тоже ни одного знакомого не было; доводы Рахита показались мне убедительными.

Последний звонок. Наш пароход, пыхтя и выпуская облака пара, отошел от берега, а мы, будто опоздавшие, взбежали на дебаркадер. Машем руками. Чапай с парохода что-то нам кричит, но за шумом разобрать невозможно.

«Всыплют ему за нас?» — спрашиваю я.

«Он сам кому хочешь всыплет, — отвечает Рахит, — он же Чапай».

Мы остались на берегу. А что здесь делать — не знаем. Глухомань, скука. Следующим пароходом поехали в Горький, но теперь уже без провожатого.

Неласково встретил нас этот большой, шумный город. Ночевали где придется — на вокзале, на пристани. Пристраивались к какой-нибудь большой артели, к семье, прячась от милиционеров.

«Враз подберут — ив детдом», — сказал Рахит.

Как-то мы долго вертелись на Московском вокзале. И тут заметили, что за нами все время ходит какой-то незнакомый человек. «Что ему надо? Неужели следит?» — думали мы и дали тягу. На привокзальной площади он нас настиг.

«Звать?» — строго спросил он. Он был пожилой, обрюзглый, и, как я заметил, у него не хватало нескольких зубов.

«Рахит. Володя», — почти в один голос отозвались мы.

«Вот вы какие! Жулье! — начал он угрожающе. — Надо бы вас в милицию сдать и отправить куда следует! — Но потом помолчал, посмотрел, какое на нас произвел впечатление, и добавил: — Ну ладно, не бойтесь. Вот что! Пойдемте со мной! Не пропадете!» — Он шутливо столкнул нас лбами. Потом угостил пирожками и дал еще по три рубля каждому и больше от себя не отпускал.

На другой день мы уже отрабатывали пирожки.

Беззубый, как мы его между собой прозвали, дал нам первый инструктаж.

«Не зевайте! Только смелее! — напутствовал он. — Идите в толпу, когда начнется посадка. Давите, прижимайтесь вплотную и работайте: В случае чего — я вас не знаю, вы меня тоже».

Очень страшно в первый раз лезть в карман. Но еще страшнее было прийти с пустыми руками к Беззубому. До сих пор не знаю, кто он такой, ни имени, ни фамилии. Больше с ним так и не встречались. Но это был мой первый учитель. Будь он проклят. А сколько раз потом давал я себе слово: встречу — прикончу. Падаль.

Рискуя на каждом шагу попасть в колонию или быть избитым, голодая, замерзая, прожил я около полугода. Мучила меня неизвестность: «Что с бабушкой? Как сестренка?» Потянуло в Казань, к своим. Надоело бродяжничать.

И я приехал. Но бабушку с сестрой так и не увидел. Как-то боялся идти домой. Бабушка будет плакать, спросит, куда я запропал. Что я ей скажу? Занимался воровством? Нет, пусть лучше они обо мне так ничего и не узнают.

Снова улица, опыт воровской хоть небольшой, но уже появился. Но, как и следовало ожидать, вскоре меня задержали. Суд. Детская колония.

Привезли меня в город. Вот она, детская колония. Хочешь исправиться — учись и работай. Есть все условия. Но тут было несколько уже «отпетых» колонистов, которые не хотели ни учиться, ни работать. Они-то и старались взять под свою «опеку» всех новеньких. Я сразу по приезде решил: «Все, буду учиться, буду работать». Но мне недвусмысленно показали нож и намекнули: смотри, получишь, активист.

Отбыл срок и с тридцатью рублями в кармане завернул в Воронеж. Здесь застала меня война. Началась мобилизация. Эшелоны уходили на фронт. А я опять толкался на базаре. И опять милиция. Опять суд, колония.

Яхнов прикрыл рукой лицо, потом первый раз прямо в глаза посмотрел прокурору, признался:

— Тяжело вспоминать эти пустые, дурацкие годы! Как слепой котенок вступил я в эту грязную жизнь. Отказать никому ни в чем не мог. Характер оказался мягким, слабым…

Сергеев понимающе кивнул.

На некоторое время в кабинете наступила тишина. Яхнов молчал, задумавшись. Прокурор попыхивал папиросой, ждал. Он не торопил Яхнова, не задавал ему никаких вопросов. Только поглядывал сочувственно и зачеркивал елочками последний свободный квадратик на лежащем перед ним листке бумаги.

Молчание затягивалось. Яхнову, казалось, невмоготу было продолжать свою нелегкую историю. Но Сергеев ждал. Он знал, что, начав рассказывать откровенно, Владимир не сможет не высказаться до конца. Когда человек решится вот так раскрыть свою душу, он как бы хочет сбросить годами давивший его груз, хотя бы как-то освободиться от него.

И Яхнов заговорил снова:

— В самом начале лета сорок четвертого года передо мной опять распахнулись ворота лагеря. Отбыл срок и снова свободен. Свобода! Как это хорошо! Теплился у меня огонек надежды, думал про себя — буду работать. Но работать я не привык. Среди моих теперешних друзей, если их можно назвать друзьями, презирали тех, кто трудится.

Растратил деньги, которые выдали на дорогу, и не доехал до Ростовской области, куда был выписан билет.

Сошел с поезда в Куйбышеве. Зашел в милицию, просто так: интересно, что скажут?

«Хочу прописаться и работать».

«Можем по вербовке направить в Сибирь, на стройку».