Редкие серьёзные учёные пытались в меру своих сил и способностей, а вернее, возможностей того века установить эмпирические правила и дать им теоретическое обоснование. Но больше всего над графологией колдовали теологи, призывавшие, чуть что, сверхъестественное для объяснения непонятного.
А вырвавшись из затхлых кабинетов этих учёных мужей, графология подверглась ещё большей профанации, ринулась в массы, под руку с ясновидением, гаданиями и просто фокусничеством пошла гулять по брусчатке торговых площадей, по грязным подмосткам балаганов и паркету светских салонов. Её охотно приютили всевозможные общества, культивировавшие среди своих членов хиромантию, хирогномию, кри-сталломантику, физиогномистику и прочую оккультную чертовщину. Вокруг не успевшей ещё встать на ноги науки десятилетиями разрастался чертополох спекуляций и шарлатанства…
В монистах гадалки заявилась графология и в послереволюционную Россию.
Помните забавную сценку из нэповских времён у Ильфа и Петрова? «Однажды, прогуливаясь в летнем саду «Террариум», товарищ Аматорский остановился у столика, где под табличкой «Разоблачитель чудес и суеверий, графолог И. М. Кошкин-Эриванский» сидел волосатый молодой человек в очках с сиреневыми стёклами и определял способности граждан по почерку. Помедлив некоторое время, товарищ Аматорский своим нормальным почерком написал на клочке бумаги: «Тов. Кошк. — Эриванскому. На заключение». Когда графолог получил эту бумажку, глаза его под сиреневыми стёклами засверкали. Определить характер Аматорского оказалось пустяковым делом. Через пять минут глава «Щей да каши» читал осе-бе такие строки: «Вы, несомненно, заведуете отделом, а вернее всего, являетесь главою большого учреждения. Особенности вашего почерка позволяют заключить, что вы обладаете блестящими организаторскими способностями и ведёте ваше учреждение по пути процветания. Вам предстоит большая будущность».
— Ведь до чего верно написано! — прошептал товарищ Аматорский. — Какое тонкое знание людей! Насквозь проницает, собака».
Товарищ Аматорский немедленно пригласил тов. Кошк. — Эриван-ского к себе в учреждение на предмет инспекции душ и сердец своих подчинённых. Товарищу Аматорскому было и невдомёк, что весь фарс с графологической экспертизой был как по нотам разыгран с ведома и по инициативе его же подчинённого, Кипятке-вича. За пятирублёвое вознаграждение графолог обязался представить начальству самый лестный отзыв о Кипяткевиче. И представил: «Оригинальный наклон букв свидетельствует о бескорыстии. Довесок к букве «щ» говорит о необыкновенной работоспособности, а завиток, сопровождающий букву «в», — о воле к победе. Нельзя не ждать от этого индивидуума крупных шагов по службе».
Мы смеёмся, а злая шутка юмористов не так уж и далека была от грустной действительности. Полистать бульварное графологическое чтиво тех времён, так оторопь возьмёт. Чего стоит, например, такое, с позволения сказать, «заключение» о характере свергнутого царя; «Высоко подымающаяся петля его росчерка в подписи означает развитое мистическое чувство, обеспечившее влияние на него Распутина». Ежели росчерк убегал вправо, это слыло вернейшей лакмусовой бумажкой на впечатлительность, ежели влево — на эгоизм. Незамкнутые снизу гласные и адрес, теснящийся к левой стороне конверта, тотчас настораживали подозрительного обывателя как сигнал лицемерия и скаредности; зато разрывы округлостей сверху и близость надписи на конверте к правому краю вселяли в расчётливые души злорадную надежду на простоватость автора.
В зычном хоре доморощенных специалистов по автографам и дипломированных очковтирателей долгое время тонули редкие голоса тех, кто призывал блюсти чистоту научной истины, не разменивать её на медяки гонораров за непродуманные публикации и безапелляционные экспертизы.
Словно предостерегая от услуг Кошкиных-Эриванских и иже с ними, Зуев-Инсаров говорил: «Графология, являясь хорошим подсобным «средством при определении склонностей к той или иной профессии, в настоящем её состоянии не даёт возможности судить по почерку о том, какой профессией занимается в данное время пишущий, что берутся определять чаще всего не имеющие научного базиса дилетанты-графологи, руководствуясь в своих выводах не определёнными данными, а главным образом фантазией и вдохновением».
«В современной науке, — вторил Зуеву-Инсарову А. Н. Леонтьев, — задача непосредственного определения по почерку темперамента, характера или способностей ещё далеко не является полностью разрешённой, и все притязания в этом отношении «графологов-профессионалов» остаются до сих пор лишёнными научного обоснования… Большинство исследователей почерков считает, что поднимающиеся вверх строки обозначают уверенность в своих силах, честолюбие и т. п., спускающиеся же строки характерны для людей, находящихся в подавленном состоянии, или, например, что сплошная связанность букв в словах обычно встречается у людей интеллектуального труда, со способностями к строгому логическому мышлению, и, наоборот, что несвязанность букв типична для людей мечтательных, художественно одарённых… Однако далеко не всё в этих утверждениях можно считать вполне доказанным, и, насколько точно соответствуют эти признаки в действительности тем или иным индивидуальным особенностям писавшего, смогут показать только дальнейшие серьёзные исследования».
Исследования, бесспорно, проводились. Вполне серьёзные. Но глубоко знающих дело, работающих не на публику, а на науку графологов можно было пересчитать по пальцам. Тем временем по соседству с настоящей наукой толпились алчные пенкосниматели, паразитировавшие на неокрепшем теле графологии. Полуграмотные Шерлоки Холмсы от графологии, подвизавшиеся на поприще криминалистики, без колебаний брались предрешать человеческие судьбы, многозначительно выискивая по «довескам» к букве «щ» «преступные наклонности», «антиобщественную сущность» обвиняемого. То ли по невежеству, то ли искренне заблуждаясь, многие из них становились апологетами реакционных идей Чезаре Ломброзо, одного из патриархов графологии, создавшего так называемую «теорию врождённой преступности». Не мудрено, что юристы дружно ополчились на графологов. Определить, кем написан тот или иной текст, они умели и без графологов. А «распознать» по почерку преступника мог лишь такой ловкач, как Кошкин-Эриванский, ибо преступность — явление социальное, а не биологическое и никакой «склонности» к ней нет и не может быть в характере человека. Значит, нечего искать её и в почерке.
Так вместе с горе-графологами на скамье подсудимых пред грозной Фемидой науки очутилась и без вины виноватая графология, хотя её здоровая сердцевина, скрытая под гнилой шелухой мистики, могла бы пригодиться и криминалистам. И вместе с грязной бумажной пеной спекуляций за борт полетели драгоценные крупицы истины…
Но если на научную графологию была возведена напраслина, не назрела ли пора пересмотреть обвинительный приговор? Стоит ли опасаться рецидива антинаучности, если реабилитировать графологию в её исправленном и дополненном издании?
Да, это сказано не для красного словца: нынче графология уже не та — она не только исправилась, но и дополнилась. Дополнилась новыми методами, новыми идеями, новыми экспериментальными данными. Она во многом очистилась от скверны лженаучных спекуляций. Она оперирует только фактами.
Увы, только фактами. Теоретической базы она не имеет по-прежнему. Именно это подрывает все выводы графологии в глазах её критиков. Описывая закономерности связи между почерком и личностью, графология ограничивается ответами (да и то не всегда!) на вопросы «что» и «как». Когда же оппоненты спрашивают: «А почему это так?» — графологи беспомощно разводят руками. Укорять графологию за это можно. Но стоит ли из-за одного этого отказывать ей в праве на существование?
Здесь, пожалуй, уместно напомнить афоризм английского геофизика Оливера Хевисайда: «Стану ли я отказыватьря от обеда лишь потому, что не знаю, как протекает процесс пищеварения?» Ну, разумеется, нет! Эмпирика столетиями господствовала в развитии многих наук. Вспомните медицину — всегда ли она могла досконально объяснить свои новые открытия? Не все наблюдения, накопленные за долгую историю врачевания недугов, поддаются объяснению и теперь.