Все эти мысли были знакомы литератору, все эти истины были ему известны. Он знал: та же игра, то же жадное, благородное и безнадежное стремление к чему-то значительному, вечному, самоценному, побуждавшие его исписывать бумажные листы, побуждали к этому и других — генерала, министра, депутата, элегантную даму, ученика торговца. Все люди тем или иным способом, разумным или неразумным, стремились превзойти себя и добиться невозможного, воодушевляемые тайной мечтой, ослепленные блеском предшественников, тянущиеся к идеалам. Нет лейтенанта, который не мечтал бы выйти в Наполеоны, и нет Наполеона, который время от времени не чувствовал бы себя мартышкой, не воспринимал бы свои успехи как фишки в игре, а свои цели — как иллюзию. Нет человека, который бы не участвовал в этой пляске и в то же время так или иначе не догадывался о тщете своих усилий. Да, были совершенные, были бого-человеки, были Будда и Иисус, был Сократ. Но и они были совершенными и наделенными великой мудростью только одно-единственное мгновение — в момент смерти. Да и смерть их была не чем иным, как постижением конечного смысла, последним, наконец-то удавшимся актом самоотречения. И вполне вероятно, что это свойственно всякой смерти, вполне вероятно, что каждый умирающий — совершенен, ибо он не совершает больше ошибок и ни к чему не стремится, отрекается от себя, хочет стать ничем.
Такого рода мысли, какими бы бесхитростными они ни были, мешают человеку в его делах и стремлениях, мешают вести свою игру. Поэтому работа усердного писателя нисколько не продвинулась за этот час вперед. Не было ни одного слова, достойного быть запечатленным на бумаге, не было мысли, которой действительно стоило бы поделиться с другими. Нет, лучше не переводить бумагу, лучше сохранить листы чистыми.
С этим чувством литератор отложил перо и спрятал бумагу в ящик письменного стола; будь рядом камин, он бросил бы их в огонь. Ситуация была для него не нова, это было уже не раз пережитое им, не раз усмиренное и потому ставшее покладистым отчаяние. Он вымыл руки, надел пальто и шляпу и вышел из дома. Перемена места давно уже стала его испытанным лекарством, он знал, как вредно в таком настроении оставаться долго наедине с исписанными и чистыми листами в одном помещении. Лучше было выйти, подышать воздухом, поупражнять глаза разглядыванием уличных картинок. Навстречу могла попасться красивая женщина, он мог столкнуться с другом, стайка школьников или какая-нибудь необычная выставка в витрине могли натолкнуть его на другие мысли, могло случиться, что на перекрестке его переехал бы автомобиль кого-нибудь из сильных мира сего — газетного магната или богатого булочника; возможностей изменить положение, оказаться в новой ситуации было сколько угодно.
Медленно брел он, вдыхая влажный мартовский воздух, смотрел, как покачиваются кустики подснежников, растущие на унылых газонах перед доходными домами. Его потянуло в парк. Там он сел на освещенную солнцем скамейку под голыми деревьями и в этот теплый час ранней весны отдался игре чувств. Как мягко касался его щек воздух, как ярилось и кипело скрытым жаром солнце, как сурово и робко пахла земля, с какой игривой нежностью топали время от времени по усыпанным гравием дорожкам детские башмачки, как прелестно и сладкогласно пел в голых кустах дрозд. Да, все было прекрасно, весна, солнце, дети и дрозд радовали человека, как и многие тысячи лет до этого, а коли так, то почему бы и сегодня не попытаться сочинить славное стихотворение о весне, какие писались и пятьдесят, и сто лет назад? Но из этого ничего не вышло. Достаточно было вспомнить весеннюю песню Уланда (правда, вместе с музыкой Шуберта, вступительные такты которой были полны сказочным, пронизывающим и возбуждающим запахом весны), чтобы убедиться: подобные восхитительные вещи уже сочинены и современному поэту нет смысла подражать этим бесконечно совершенным, источающим блаженство творениям.
В тот момент, когда мысли поэта снова вознамерились повернуть на старую бесплодную дорогу, он зажмурился и сквозь узкую щелку полуприкрытых век заметил, причем не одними только глазами, легкое колыхание и мерцание, островки света, игру солнечных бликов и пятнистых теней, омытую светом голубизну неба, сверкающий хоровод стремительных отблесков, — так бывает, когда смотришь, зажмурившись, на солнце, но все было как-то по-особенному четко, драгоценно и неповторимо, все благодаря какому-то тайному смыслу превращалось из простого ощущения в душевное переживание. То, что сверкало обильными переливами лучей, двигалось, расплывалось, волновалось и било крыльями, рождалось не только из напора света извне, воспринималось не только глазами, нет, это была сама жизнь, порыв, идущий изнутри, зародившийся в душе, это была сама судьба. Таким видится мир поэтам, «ясновидцам», таким восхитительно-потрясающим представляется он тому, кого коснулся своим крылом Эрос. Исчезла мысль об Уланде, Шуберте и весенней песне, не было больше Уланда, не было поэзии, не было прошлого, все было только вечным мгновением, переживанием, внутренней, глубинной действительностью.